И Дюрок поверил. Из Петербурга он писал восторженные письма Бонапарту и министру иностранных дел Талейрану. Адъютант Первого консула утверждал: «Я абсолютно убежден, господин министр, в добрых намерениях Санкт-Петербургского кабинета по отношению к Франции. Будучи уверенным в той пользе, которую Франция получит от согласия с Россией, я искренне желаю увидеть это согласие, и я сделал все, что от меня зависит, чтобы с помощью моего поведения дать хорошее мнение о нашей нации и постараться изменить неблагоприятное мнение, которое сложилось здесь о ней»6. Что же касается Александра I, у Дю-рока не хватало слов, чтобы выразить свое восхищение этим добрым, всегда улыбающимся и любезным монархом: «В императоре приятная и красивая внешность соединяется с мягкостью и вежливостью. Он, кажется, обладает хорошими правилами и образованием. У него есть вкус к военному... Его любит народ за простое обхождение и за ту большую свободу, которая так противоположна стеснительной жизни в прошлое царствование... Император отлично принял меня и при каждой новой встрече он обязательно проявлял по отношению ко мне любезные знаки внимания. Кажется также, что в этой стране были рады моему приезду...»7
Посол Бонапарта был отважным генералом, верным и исполнительным адъютантом, но, увы, человеком совершенно не искушенным в интригах и в тонкостях дипломатической игры. Обольщенный тонкой лестью молодого царя, он совершенно не понял того принципиального изменения, которое произошло в русской политике со смертью императора Павла.
Это изменение нашло свое выражение в действиях, совершенных Александром уже в первые часы своего правления. Как вспоминал управляющий военной коллегией генерал Ливен, царь вызвал его утром 12 (24) марта и, обняв за шею, воскликнул в слезах: «Мой отец! Мой бедный отец!» — а потом, вдруг внезапно сменив тон, спросил: «Где казаки?» Ливен все сразу понял и тотчас же направил приказ о возвращении казачьей армии, направленной на Индию, домой... Так ли произошел этот эпизод или иначе, сказать сложно, но что доподлинно известно, что распоряжение о возвращении казачьих частей генерала Орлова 1-го датировано 12(24) марта 1801 г. Разумеется, марш казаков на Индию не являлся первой жизненной необходимостью для России и отменить это предприятие, было, пожалуй, логичным. Однако удивляет, что молодой царь, который согласно мемуарам многих современников так сильно переживал случившееся, страдал и рыдал, тем не менее сразу же вспомнил о стратегических проблемах внешней политики. Более того, на следующий день 13(25) марта граф Пален отправил послание Семену Воронцову в Лондон, в нем говорится: «Господин граф! В связи с кончиной его величества императора Павла I, последовавшей в ночь на 12-е от внезапного апоплексического удара, на трон вступил любимец и надежда нации — августейший Александр. По его повелению я имею честь сообщить вашему превосходительству, что петербургский кабинет, вернувшись отныне к своим принципам, некогда снискавшим ему всеобщее доверие Европы, готов сблизиться с сент-джемским кабинетом*, чтобы восстановить между Россией и Великобританией единодушие и доброе согласие, которые всегда характеризовали отношения этих двух империй. Его императорское величество соизволил доверить приятное и важное поручение этого спасительного сближения вашему превосходительству»8.
* Сент-Джемский кабинет—английское правительство.
Письмо Воронцову, так же как и приказ казакам, удивляет не столько содержанием, сколько датировкой. В предыдущей главе уже отмечалось, что для России плюсы от войны с Англией были весьма сомнительными. И, в общем, установление мирных отношений с Великобританией было, наверное, более выгодным. Однако здесь нужно сделать серьезную оговорку: стремительное, безоглядное сближение с Англией также не отвечало ни национальным интересам, ни тем более достоинству Российской империи. Если бы по приходе к власти Александр сделал некоторую паузу, осмотрелся, обдумал происходящее, а потом в ненавязчивой форме предложил взаимовыгодный мир англичанам, подобные действия можно было бы рассматривать как несомненно направленные на благо России. Но о мгновенном развороте политики на 180 градусов, произошедшем буквально в день убийства и спустя сутки после него, можно сказать только одно — кто платит, тот и заказывает музыку.
Бонапарт, несмотря на то что он был удален от русской столицы на тысячи километров, мгновенно понял суть происходящего. Как уже отмечалось, он был буквально сражен известием о гибели Павла и на следующий день после его получения принял решение, которое о многом говорит. 13 апреля 1801 г. по указу Первого консула Пьемонт отныне рассматривался как военный округ республики. Это еще не юридическая аннексия, но фактическое присоединение к Франции. Несмотря на то что французские войска заняли Пьемонт после разгрома армии Меласа при Маренго, несмотря на то что население этой провинции не желало возвращения австрийского владычества, а короля, поправ все принципы легитимизма, австрийцы сами не пустили на родину, Бонапарт все- таки оставлял статус Пьемонта под вопросом в связи с недвусмысленными требованиями Павла. Ради союза с ним, ради совместной войны против англичан Первый консул был готов рассматривать вопрос о возможном возвращении сардинского короля в свою столицу. Бонапарт мгновенно понял, что убийство Павла не обошлось без добрых советов из Лондона.
Отныне союз с Россией в той форме, в которой он мог существовать при правлении погибшего императора, очевидно, стал невозможен. Поэтому Первый консул считал, что теперь стратегические интересы в Италии важнее. Тем не менее он вовсе не отказывался от идеи не только сближения, но и союза с Россией. Он сам, наверное, понимал, что война с англичанами была для русских, скорее, следствием понятий Павла I о чести, чем политической необходимостью. Теперь Россия будет более бдительно относиться к своим материальным выгодам, значит, и Франция может подумать о своих. Но при всем при этом глобальные геополитические интересы обеих держав во многом совпадают и они неизбежно должны привести если не к совместным операциям в Индии, то, по крайней мере, к установлению в Европе стабильности и прочного мира.
Впрочем, деятельность русского посла в Париже Колычева не способствовала сближению двух стран. Встреченный салютами и парадами, самодовольный вельможа прибыл в Париж 5 марта 1801 г., еще при жизни Павла I, но его первое донесение от 9 марта будет суждено читать уже Александру I. Можно сказать, таким образом, что фактическая деятельность посла развивалась уже при новом царствовании. Назначение Колычева не может не удивить. Все действия и слова Павла, а они у него, как известно, совпадали, говорят о его искреннем желании создать русско-французский союз. Поэтому выбор императора заставляет пожать плечами. С первых шагов посланника в Париже он вел себя вызывающе, никоим образом не стремился, как подобает дипломату, сгладить острые углы, а наоборот, с каким-то патологическим наслаждением смаковал и подавал в рапортах под всеми соусами малейшие разногласия. Уже 9 марта, в тот же день, когда Колычев направил свое первое послание царю, он написал и своему непосредственному начальнику Ростопчину. Содержание этого документа заставляет раскрыть рот от удивления. Вот что пишет посол: «Я очень сомневаюсь, чтобы мы дождались чего-либо хорошего от Франции. Повторяю, она пытается нас поссорить со всеми, поставить нас в затруднение с намерением, быть может, вызвать волнение в Польше. Я умоляю вас, ради Бога, господин граф, убрать меня отсюда как можно скорее. Я все вижу в черном цвете, и от этого заболел. К тому же, по правде говоря, я чувствую, что моя миссия выше моих сил, и я сомневаюсь в успехе... Я никогда не свыкнусь с людьми, которые правят здесь, и никогда не буду им доверять»9.
Когда Колычев узнал о смерти Павла, он несказанно обрадовался, потому что покойный император не мог бы одобрить многие из его действий. Отныне донесения посла представляют собой собрание враждебных консульскому правлению непроверенных слухов и болтовни, какой-то сгусток злости и старческого маразма. В своих донесениях, написанных в апреле 1801 г., он «уличал» Бонапарта в якобинизме. Первый консул оказывался и плохим политиком и предметом всеобщего негодования во Франции. А в письме Панину от 12 (24) мая он изображал Бонапарта как политическое ничтожество, живущее в постоянном страхе, под влиянием министра полиции Фуше: «Хотя это якобинец и злодей, но он имеет влияние, так как Бонапарт боится быть убитым или отравленным»10. Наконец, во время своих встреч с Бонапартом и его министром иностранных дел Талейраном Колычев вел себя так, как будто разговаривал если не с холопами, то, по крайней мере, с мелкими купчишками.
Ясно, что с подобным «дипломатом» переговоры шли туго. И, в конечном итоге, Бонапарт взорвался: «Невозможно быть более наглым и тупым, чем господин Колычев!»11 — написал он своему министру 2 июня 1801 г. Вероятно, и сам Александр понял, что хотя бы ради приличия нужно заменить посла. В начале июля 1801 г. царь отправил в Париж нового уполномоченного. Этим дипломатом стал граф Аркадий Иванович Морков. Практически ровесник Колычева*, граф Морков был таким же напыщенным, самоуверенным сановником, как и его предшественник. Но что особенно удивляет, что его прошлое никак не могло дать повода представить, что он послужит орудием восстановления взаимопонимания между Францией и Россией. В эпоху Екатерины он был ярым сторонником участия России в коалиции. Наконец, Аркадий Иванович, мягко говоря, не блистал приятной внешностью: «Его лицо, отмеченное оспой, постоянно выражало иронию и презрение, его выпученные глаза и рот, кончики которого были всегда опущены, делали его похожим на тигра»12, — вспоминал Чарторыйский, а голландский посол граф Гогендорп написал: «Более некрасивого человека я не встречал в моей жизни».