С каждым днем работать в конверторном цехе становилось все труднее. Количество плавок за смену возросло, возросло и число неполадок. И фурмы для подачи кислорода стали быстро выходить из строя. Десятиметровые трубы обрастали на концах смесью металла и шлака, становились похожими на гигантские булавы, тяжелели и не только с трудом двигались по направляющей, но и еле-еле выходили из суженной, заросшей той же смесью горловины конвертора. Приходилось останавливать процесс, заменять трубы новыми. Непригодную фурму не выбрасывали, а укладывали на рабочей площадке и часами возились с ней, освобождая от настылей струей автогенного пламени и допотопным инструментом — ломом.
Получилась нелепица. В первоклассном цехе, полностью рассчитанном на механизированный труд, волей-неволей прибегали к самым неоправданным физическим усилиям и потели, как в допотопных цехах. Не удивительно, что молодежь, которая охотно шла сюда, прельщаясь широко разрекламированной культурой труда, быстро разочаровывалась и впадала в уныние. Нужно ли кончать десять классов, если приходится орудовать ломом, кайлом и лопатой!
Юрий пока крепился, хотя работал, как вол. Прожорливое чудище переваривало пищу безостановочно, требовалось большое напряжение, чтобы поспеть за ним. Когда это не удавалось сделать, Юрий испытывал почти отчаяние. Не только потому, что негодовало начальство. Ранили косые взгляды товарищей, давило укоризненное безмолвие огромного, затихшего по твоей вине агрегата, ожидающего, пока ты справишься со своим заданием.
Как выходить из положения, как наладить нормальный бесперебойный ритм? Вопрос этот волновал всех. Вот почему после смены, даже затянувшейся, — не всегда успевали очистить к сроку площадку от выбросов, приходилось оставаться и на час, и на два, чтобы плиты не заросли броневым коржом, — шли не домой, а в рапортную. Там обычно собирались люди, небезразличные к интересам дела, заботящиеся о заводском престиже.
Именно в рапортной рождались разные варианты усовершенствования процесса — завалки, теплового и шлакового режимов, и именно сюда пришел Борис Рудаев, когда Флоренцев сообщил ему, что ничего путного он сам не добился.
Присев к столу, кивнул отцу, чуть подмигнул Юрию, оглядел сумрачные лица.
— Что насупились, как на похоронах?
— Оно в точности так и есть, — нехотя отозвался Серафим Гаврилович.
— Сегодня похоронили последний вариант, — добавил Сенин.
— Ну, а зачем раскисать? — Рудаев темпераментно раскинул руки. — Радоваться нужно.
— Че-му? — вылупился Чубатый.
— Отрицательный результат — тоже результат. Вы исчерпали исследования в разных направлениях, поле вашей деятельности сузилось. Уже знаете, где нужно искать.
Может быть, другой на месте Рудаева не преминул бы подчеркнуть, что предвидел такой исход, что подсказывал другой выход. В этом не было бы никакого греха, и Флоренцев, который до сегодняшнего дня упорно стоял на своем, вполне мог ожидать от Рудаева реванша. Но Рудаев будто забыл, что у него с Флоренцевым были на этот счет разногласия. Спросил, обращаясь ко всем:
— Так что будем дальше делать, товарищи?
И Флоренцев понял, что его непосредственный руководитель, даже приняв определенное решение, все же заставляет людей думать, приучает их думать и дает возможность проявить инициативу. Не упустив этой возможности, он сказал важно, с расчетом на эффект, будто сообщал свою, давно выношенную, оригинальную мысль:
— Что ж, остался единственный путь — пробовать разные варианты фурмы.
Рудаев поощрительно кивнул, и Флоренцев сделал еще один вывод: здесь, в цехе, Рудаев печется гораздо больше об авторитете начальника, нежели о своем, понимая, что начальник, а не он, ежедневно, ежечасно сталкивается с рабочими, и те должны верить в него больше, чем в кого-либо другого.
Однако доверия как специалист Флоренцев рабочим не внушал. Они видели, что этот человек, в общем, несмотря на молодость, опытный и хваткий, не смог наладить продувку, хотя цех работал третий месяц. И не удивительно, что заявление Флоренцева о необходимости видоизменить фурму было встречено прохладно. Какими же параметрами варьировать, если она так проста? Обычная водоохлаждаемая труба, выходное отверстие которой несколько расширено, — так называемое «Сопло Лаваля». Вдобавок имя знаменитого ученого действовало гипнотически, никто и подумать не смел, что можно корректировать его расчеты.
Первым на корифея науки замахнулся Серафим Гаврилович Рудаев, и замахнулся потому, что о заслугах Лаваля аж ничегошеньки не знал. Кроме того, он окончательно уверовал в свою всесведущность. Если уж с аглофабрикой он разобрался, производством ему чуждым, — и видел-то ее изнутри первый раз, — то тут у него все козыри в руках. Пришла пора и здесь вмешаться в ход событий.
— Товарищ главный сталеплавильщик, — обратился Серафим Гаврилович к старшему сыну совершенно официально, соблюдая дистанцию положения, — а почему мы должны господину Лавалю в зубы смотреть? Мне кажется, что из одной дыры больно уж тяжелая струя кислорода хлещет. Бьет, как палка. К примеру, когда я из шланга огород поливаю, ровная струя захватывает небольшую поверхность да еще ямы роет. Приходится зажимать конец шланга и — веером, веером. Чтоб вода распылялась. А ежели нам и здесь попробовать фурму не с одной дырой, а со многими? Тогда кислород по всей поверхности будет распыляться равномерно. Между прочим, Америку я не открываю. В старых конверторах, где металл продували через дно, в фурме много отверстий делали.
Борис про себя усмехнулся — тоже мне выискался специалист по фурмам. Старый процесс был так несовершенен, что казалось диким даже отталкиваться от него. Прежние фурмы — круглый огнеупорный кирпич с отверстиями — вставлялись в дно конвертора и не охлаждались.
А Серафим Гаврилович упрямо гнул свое:
— В донной фурме сколько отверстий? Одиннадцать? Давайте и мы одиннадцать.
— Не осилим такую, — категорически заявил механик цеха. — Это только специальный завод может. И то если заказать удастся, раньше, чем через год, не ждите. Будут утверждать, потом утрясать…
Но Серафим Гаврилович завелся не на шутку.
— Год! — проскрипел он. — Тут каждый день грозит людям бедой. А какую фурму сумеем сами? Так, чтоб в цехе. Без проволо́чек.
Самоуверенность Серафима Гавриловича покоробила Флоренцева, он поглядывал на новоявленного конверторщика с явным неудовольствием и наконец сказал, старательно пряча раздражение, но так и не спрятав его:
— Вы бы помолчали с вашим знанием конверторного процесса.
— Помолчал бы, товарищ начальник, — не замедлил с ответом Серафим Гаврилович, — если б у вас дело шло. Да не идет. Приходится этот корабль тащить волоком. — И обратил вздох в шутливое: — Э-эх…
У Флоренцева пошел пятнами румянец, глаза стали острыми и злыми. Воззрившись на главного сталеплавильщика, он проговорил требовательно:
— Уняли бы вы своего папеньку.
Однако Рудаев тоже не промах.
— Вы его приняли в цех без моего согласия — вот и управляйтесь. Кстати, у меня родственные отношения за ворота завода не переходят. А если говорить по совести, то унимать его не за что. Его резкость была вызвана вашей грубостью.
Из отповеди Рудаева Флоренцев опять-таки кое-что усвоил, а именно: главный сталеплавильщик далеко не Иисус Христос, он не подставляет левую щеку, если ударить по правой, ну, а кроме того, не оказывая покровительства своим родственникам, не позволяет и набрасываться на них зря.
Смятому Флоренцеву, смятому не столько доводами, сколько экспрессией, с какой Рудаев отчитал его, пришлось отмолчаться.
Из неловкого положения ему помог выйти Сенин.
— Ваша фурма будет выглядеть так, Серафим Гаврилович, — сказал он. Быстро набросав эскиз фурмы, покрутил его перед собственным носом туда-сюда, потом заштриховал, сделав эскиз как бы объемным, показал Серафиму Гавриловичу и передал Юрию. — Что изречешь, механик-танкист?
— Точно живая, — вынес заключение Юрий. В эту минуту он испытывал зависть к Сенину. Рабочий как рабочий, а инженерная смекалка чувствуется. И так захотелось ему дотянуться до Сенина, стать вровень с ним. И не потому, что физический труд был ему в тягость. С каждым днем его все больше привлекала работа дистрибуторщика. Там, чтоб не крутить мозгами, не получится. Это то место, где рабочие мозги стоят дороже рабочих рук.
Отобрав у Юрия эскиз, Борис рассмотрел его, положил на стол, черкнул крест-накрест фломастером.
— А кое в чем Серафим Гаврилович все же прав, — резюмировал он. — С количеством отверстий явно переборщил, но сама по себе мысль верна. Одиннадцать струй будут слишком расслабленными. — Поднял глаза на механика. — Три отверстия сделаем?
— Сделаем.
— Четыре?
— С трудом.
— Пять?
— Не ручаюсь.
— Делайте три, четыре и пять. Испытаем — этот туман прояснится.
— От пятидырчатой увольте, — запросился механик. — Орешек не по зубам.
— Не уволю, — категорически заявил Борис Рудаев и добавил, обращаясь ко всем: — Звонил я вчера по заводам, товарищи, выяснил, что в Тагинске появилась новая фурма.
— А, там уже три года с ней пурхаются, — пренебрежительно бросил Флоренцев.
Рудаев отклонился от стола.
— И, представьте себе, кажется, допурхались. Послали бы вы кого-нибудь, Арсений Антонович, в Тагинск. Вот хотя бы отца. Гарантии нет, что она подойдет нам, но чем черт не шутит…
— А что, поеду, — живо откликнулся Серафим Гаврилович, польщенный сыновним доверием.
Но радость его была короткой. В следующий момент пришлось проглотить горькую слюну.
— Он у вас не очень загружен, — пояснил Борис свой выбор, — цех особого ущерба не потерпит.
…Домой Серафим Гаврилович возвращался обуреваемый самыми разными чувствами. С одной стороны, ему льстило предложение сына: не кого-нибудь — его отправляет в командировку, не кому-нибудь — ему доверяет такое ответственное задание. А с другой стороны, что это за реклама — «не очень загружен»? Очень или не очень — для чего подчеркивать перед всем народом? И ради чего это сказано? Ради красного словца или хотел продемонстрировать, что родичам никакой поблажки не делает? Впрочем, если серьезно подумать, то не так уж важно, считает его Борис самым достойным для выполнения такого задания или поручает как главному бездельнику, сидящему на подножном корму. Его дело — затянуть супонь да на рысях в Тагинск. Поедет, посмотрит, что у них там делается, положит головку фурмы в чемодан — и обратно. Давненько не выбирался он из дома. А ведь было время — куда только сам не выезжал и куда только его не возили! И по заводам, и в Москву, в наркомат, и на слеты разные… В кино даже показывали. Шутка сказать! Во всей стране снимали три тонны с одного квадратного метра пода мартеновской печи, а он, в ту пору двадцатидвухлетний паренек, снял двенадцать. Всего на две тонны меньше, чем прославленный на весь мир Макар Мазай. Не было бы Мазая, первенство было бы за ним. А так остался без квалификационного места. Это только в спорте: и золотая медаль, и серебряная, и бронзовая. А в соревновании признавали первых — Мазая, Стаханова, Изотова. Рядом с ними все остальные не котировались. Для тех, кто шел на вторых ролях, оставались лишь осколки славы и почестей от первых. Но и осколков было достаточно, чтобы нести голову гордо. Все-таки здорово тогда работнули! Всему миру нос утерли. Америка снимала четыре тонны, ученые доказывали, что семь тонн — предел, а в его цехе удалось снять четырнадцать. Немало повидал он инженеров и ученых, которые приезжали к ним, побуждаемые желанием разгадать фокус высоких показателей и разоблачить фокусников, а уезжали удивленные и посрамленные. С тех пор запрезирал он теорию и теоретиков. Какие бы стали потом ни создавали ученые, какие бы печи ни проектировали, он всегда относился к ним с недоверием.