Иван снял шапку, вытер ею вспотевшее лицо, ждал. Мальчик робко приближался. Его крохотная, сжавшаяся фигурка походила на щенячью.

Зашагали дальше втроем, точнее — вчетвером, потому что одного несли, как не умеющего еще ходить по земле.

XVI

Впереди по горизонту вороньим крылом наползала туча. Левей, в сторону лесов, к земле припадало другое мутное крыло — вихрился снег. Темнело. В правой части неба, ранние и бледные, глянули звезды. Пора было думать о ночлеге. Продрогли, проголодались.

Студенило к ночи, снег опять засахарился, хрупко кололся под подошвами. Сбоку, за бугром, слышался собачий брех. Обтыканная хворостом — метили во время снегопадов, — туда извилисто сползала дорога. Плакал, не поддаваясь Шуриному укачиванию, ребенок. Пока двигались к бугру, завели разговор:

— Зовут тебя как? — спросил Иван.

— Митькой.

— Лет сколько?

— Одиннадцатый уже.

— А батя где же?

— Погибший он. В Венгрии.

— А мать?

— Померла ишо летось. От тифу.

— Писать-читать ты можешь?

— Не. В школу не успел пойтить…

— Ничего, еще ученым станешь, — Иван легко хлопнул по его худенькому плечу.

Митька покачал головой, тихо ответил:

— Не стану… Я повреженный.

— Наголодовался, понятно, — сказала Шура.

— Как разволнуюсь, так заик берет. И рахитиком болел. У меня, глянь-ко, и зубов нету, — открыл рукой рот, пощупал пальцем розовые десны и стеснительно засмеялся.

— Выбили?

— Не, сами вывалились. Три года соли мы не видали. Удобрений поели пропасть, что, ай вы не знаете?

— Я знаю, — сказала Шура.

Дорога перевалила через бугор. В лощине, уже облитой бледными сумерками, лежала деревенька. Хат сорок было. Кое-где над крышами ветер ерошил дымы, валил их к земле.

Митька, глянув на дымы, сказал:

— К теплу.

По ту сторону деревни высоко вздымался заснеженный берег, а дальше, окаймленная кустами, едва угадывалась река и шла далеко в пространство.

— Что за река? — спросил Иван.

— Угра, — сощурился Митька. — Как бы лед днями не стронулся. Вздувает, вишь.

Тропинкой подошли к хате. Была она хоть и не новая, но еще крепкая. Глядела весело на дорогу, окна с резьбой в наличниках.

Ветер с одной стороны разворошил сгнившую солому на крыше — голо торчали стропила. Сенечная дверь не висела на петлях, а приставлялась; петли соржавели, червленая краснота от них растекалась по растресканным притолокам — сказывалось отсутствие мужских рук.

Под окошком, зябко встряхивая сырыми ветвями, чем-то подраненная у комля, стояла тонкая молодая рябина.

XVII

Хозяйка была Мария Кузьминична, женщина лет тридцати семи, большая, с широким лицом и молчаливая на редкость. Она только сказала, когда вывалила на стол чугунок вареной картошки в «мундире», что село зовут Большие Курыли, а совхоз — «Парижская коммуна», что директор — Микешин, человек непьющий и не кричит, тихий вроде, а глаз тяжел и хмур — прислали год назад.

— С ним дело не поднимем, — сердито добавила она, оглянувшись на дверь, словно Микешин мог подслушать.

На печи в хате сопел старый дед, отец Марии Кузьминичны; он доживал свой век, почти не показываясь на улицу. С фотокарточки глядел ее муж — курносый мужчина с косматой гривой: в веселую голову цокнула пуля где-то под Варшавой. Детей у нее не было, она обрадовалась пришельцам, как близкой родне, и суетилась около стола.

После еды взяла усталость. Разопрел и Митька; его положили на полати около печи. Мария Кузьминична распеленала ребенка, достала из обитого жестью сундука сухие чистые тряпки, протерла его тельце, — мальчик, освобожденный, брыкал ножками, дергался и пытался пальчиками схватить женщину за нос.

— Ишь ты какой! — сказала она певуче и грустно и пригорюнилась.

Видимо, вспомнила что-то из прошлой своей жизни, которая была очень далеко, навсегда отрезанная войной.

— У меня такой вот как раз помер зимой сорок первого, — сказала она после молчания все так же грустно, но не жалуясь.

Иван и Шура сидели без движения, будто оглушенные, — Мария Кузьминична им стелила вместе, на кровати за ситцевой шторкой. Вот сейчас уйдет, скажет: «Одеяло там, накроетесь». Шура вся холодела, тело ее зябко поджималось. Она искоса взглянула на Ивана. Он краснел, прикованно и ненужно рассматривая потертый кисет. «Ох, совсем дети!» — подумала Мария Кузьминична, повздыхала и полезла на печку.

Иван, сняв гимнастерку и сапоги, осторожно лег с краю на кровать и закрыл глаза, слушая тишину. Шура копошилась в углу, на полу около стены. Огонек в фонаре «летучая мышь» едва тлел, выгорал остаток керосина, тени сгустились в избе, и был виден только кружочек света на столе, и чуть-чуть светлело окошко. Перебежав по полу босиком, поеживаясь от холода, Шура быстро дунула в закопченное стеклышко фонаря; тьма тотчас сгустилась, стало хоть глаз выколи; она ощупкой, затаив дыхание, напряженно легла на полу.

Иван приподнялся, вглядываясь, позвал:

— Иди сюда… Шур? А, Шур?

Послушал. Ветер тонко, уныло и досадуя на что-то, шептался за стеной, а больше не доносилось никаких звуков, только за печкой заговорил сверчок.

Полежав немного, он снова приподнялся, спустил ноги на пол, неуверенно пошел с вытянутыми руками.

Иван присел на корточки посреди хаты, вгляделся: голова Шуры смутно виднелась близко от него.

— Не шуми, дуреха. Мы все оформим… чин чином. В сельсовет сходим, распишемся, — пообещал он прыгающим голосом.

— Тогда и разговор будет.

— Дело же не в бумажке!

— Не задуряй. А то тетку кликну.

— Да ты на кровать ляжь. И пацана тоже туда возьми.

— Нам и тута ничего.

— Дура! Иди на кровать, — сердитым шепотом, задержав дыхание, прошипел он во тьму.

Молчание было долгим. Ивану надоело так, на корточках, он поднялся и тогда услыхал Шурин шепот:

— Стой, счас мальца перенесу.

Она перескочила на кровать. Иван приблизился на дрожащих ногах к кровати, дыхание у него смешалось, он пробормотал:

— Не обману… Что мне тебя обманывать? Ты пойми… Так получается. Люблю… такого слова никому не говорил еще…

Руки его оттолкнула слабо, бездумно, подчиняясь им, выпалила скороговоркой:

— Обдуришь. Все вы такие… Уйди!

А сама обомлела, потерлась щекой о его горячую небритую щеку, как-то звеняще, но не зло, прошептала в ухо:

— Уйди же, паразит.

У Ивана в глазах запрыгали искры.

— Я не гулящая. Коли жениться хошь, коли по-хорошему… так я подумаю. — А так не хулигань.

Иван отошел к порогу и сел впотьмах на что-то мягкое.

Шура все еще прижималась к стене, смутно и загадочно белея лицом. Ивану казалось, что она смеется; он прислушался: билось только его сердце и пилил сухо сверчок за печью.

— Ладно, не бойся, — сказал он серьезно. — Мы тогда свадьбу справим. У меня чекуха спирта имеется. Хорошо?

— Свадьба ж другое дело, — отозвалась. — И расписка.

Иван лег на разостланную шинель.

Луна выплыла из туч, круглая, ясная, добрая, заглянула в окошко, и в избе посветлело сразу.

Утром разбудили его воробьи, чирикавшие за стеной. Около печи слышались шипенье и тихие голоса. Иван глянул на кровать, вспомнил, что было вечером, и быстро оделся.

Печь уже была истоплена. Мария Кузьминична и Шура ждали его. На столе парил чугунок картошки, лежали ломтики хлеба, огурцы в миске.

Ребенок, распеленатый, видимо покормленный, бусинками глаз смотрел на Ивана.

— Ух какой бутуз! — сказал Иван и, большой, нескладный, остановившись над этим крохотным человечком, потрогал его пальчики.

Шура, покраснев, отвернулась.

— Иди умойся, Иван, — сказала Мария Кузьминична, вопросительно посмотрев на нее. — Полей ему, Шур, — добавила она.

В сенцах, протекая сквозь щели, бились пыльные золотые дорожки, под стеной квохтала курица, и было хорошо, в самом деле как дома.

Пробежал по сеням в избу Митька и с обычным, прижившимся выражением испуга на лице открыл дверь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: