— Да, мы не сыты, — сказал Иван. — Познакомься. Это Шура. А это, — кивнул себе на руки, — это… Андрюша.
Ирина кивнула головой:
— Очень приятно.
— А это ты? — Он показал на портрет.
— Я. Играла в «Трех сестрах».
Шура все с тем же испуганным, радостным и робким выражением на лице, с каким она вошла, шевелила губами и не знала, как ей стоять и куда деть свои крупные сильные руки. После сырой и темной землянки в деревне, где она жила, после холода, голода, после пустых холодных зимних полей это был другой свет.
Ирина озабоченно начала расставлять чайную посуду.
— Восторгаетесь хорошей квартирой? Сама никак не привыкну. Несколько сот семей разместились в новых четырех домах. А сколько еще ютится в развалинах! Иван, мы успели эвакуироваться, но люди, люди ужас что пережили, — сказала она, зябко поеживаясь.
Наступила небольшая пауза.
— Какая славная крошка! — похвалила Ирина, потрогав розовую щечку малыша, который теперь лежал на коленях Шуры. — Ты давно женился?
Иван неудобно промолчал.
— Фронтовая любовь — это романтично, — глаза Ирины подернулись туманом, она что-то все вспоминала, вспоминала, но то, как видение, ускальзывало. В глазах ее заблестели слезы, она их вытерла и сказала плаксиво:
— Жаль дядю Николая, твоего отца, — помолчала. — Где он погиб, Ваня?
— Под Курском.
На столе тонко, уютно и добродушно-ворчливо запел чайник. Сели за стол. Сквозь струйки пара волосы и тонкое лицо Ирины казались воздушными, как будто она превратилась в картину.
— Ты здорово устроилась, — сказал Иван, оглядываясь.
— Ничего. Знаешь, страшно ходить по комнатам на виду всей разрухи. Я боюсь этих комнат.
— Это-то верно. Работаешь в театре?
— У меня, Ваня, ревнивый муж. Запрещает.
— Ты, значит, домохозяйка?
— Пока да, — она смутилась. — Буду играть, видимо, в новом сезоне.
Шура сидела как-то бочком, поджав ноги: все боялась чего-то, возможно, испачкать яркую дорожку.
— Слушай, где у тебя можно умыться? — Иван тоже не знал, куда деть ноги в мокрых сапогах.
— Извините, забыла, вы же с дороги. Ванна пока не работает. Скоро обещают. Умывальник там.
Шура неуклюже и все так же боязливо пошла в ванную первой. Закрывшись на крючок, сняла чиненую кофтенку, намылилась, зафыркала под ледяной струей. Быстро вытерлась мохнатым полотенцем, отраженная в двух зеркалах со своими испуганными глазами. «Артистка, а простая», — подумала.
За дверью, в комнате, закричал ребенок.
Шура, растопырив руки, вышла.
Ребенка укачивала Ирина. Она встретила ее ласковым женским взглядом и сказала вздохнув:
— Возьмите его. Сейчас молоко принесу. Кушать просит.
Шура стояла перед ней свежая, с пухлыми добрыми губами — вся прелесть юности, как пахучая почка весной, только лопнула и распустилась.
— А ты красивая, — и глаза Ирины приняли ореховый оттенок.
— Помылась у вас здорово, — сказала Шура, вся светясь.
Ирина скрылась в кухне и тотчас вернулась с молоком в кружке. За ней, держась за платье и робко выглядывая, с пальцем во рту, стояла девочка в малиновом платьице.
Ребенок стал сосать соску с молоком, успокоился.
Подошел Иван — оказывается, успел побриться, — нагнулся к девочке.
— Ух, какая!
— Уже читает и знает буквы, — сообщила Ирина. — Музыкой занимается.
— Не совсем холосо, — сказала девочка, глядя смело на чужих, и засмеялась.
Сели за стол. Ирина разлила чай. Пах он вкусно — воскресил давнее, довоенное. Иван и Шура, раскрасневшиеся, сидели рядом. А шинель и Шурино пальтецо лежали около двери на мешке. Ирина, позванивая о стакан ложечкой, сказала:
— Вы хорошая пара.
Они выпили по три стакана чаю и съели по два вкусных бутерброда с колбасой.
— Потом будем ужинать, когда вернется муж.
Ирина включила патефон, потекла музыка, просто немыслимая еще час назад, когда карабкались под порывистым, злобным ветром на гору, — вальс «Дунайские волны».
Ирина поставила стул, села на него, положив подбородок на спинку, и, проводя мизинцем по вспухшим губам, часто мигала и смотрела на них рассеянно.
Пластинка захрипела. Ирина, вздохнув, сменила ее — поставила модный в то время танец, кивнула им:
— Давайте снова чай пить, ребята.
А Иван вдруг выпалил:
— Знаешь, мы не муж и жена. И ребенок тоже не наш.
— Странно… Чей же?
— Ребенка я нашел. Около эшелона, — сказал спокойно Иван. — И вообще была война. Для меня, по крайней мере. Другие еще воюют. И вернутся-то не все.
Ирина мигала, ничего не понимая.
Раздался звонок. Ирина открыла дверь, вошел мужчина лет сорока семи, среднего роста, плотный, в сером пальто, в меховой шапке-ушанке и с пристальными, редко мигающими глазами.
Он по-хозяйски снял пальто, повесил на вешалку. На нем были защитного цвета китель и погоны полковника госбезопасности, синие брюки-галифе, хромовые сапоги. Пригладив руками высоко подстриженный бобрик, он вопросительно взглянул на Ирину.
— Знакомься, Борис, — сказала она. — Приехал мой двоюродный брат Иван. Ты знаешь ведь.
— Я знаю, — произнес Стерняков.
Вежливо поздоровались за руку. Стерняков сразу же прошел в дверь справа, в свой кабинет. Поставив кастрюлю на керосинку в кухне, Ирина скрылась за той же дверью. В ее движениях появилась суетливость.
В патефонном ящике, забытая, хрипло терлась без звуков пластинка. Иван снял иглу и закрыл ящик.
Ирина, выйдя из кабинета мужа, несколько рассеянно посмотрела в окно, поправила волосы, вздохнула и ушла в кухню. Минут через двадцать стол был накрыт, появилась бутылка водки. Стерняков, облаченный в старенькую пижаму и тем самым весь измененный и похожий на усталого учителя, потер кончики пальцев и, неясно, осторожно улыбаясь, рассказал случай, как в сорок первом, летом, за ним в поле гонялся «мессершмитт». Он умел живо и образно рассказывать и то и дело, сидя за столом и ожидая, пока Ирина разливала по тарелкам хорошо пахнущий борщ, хлопал Ивана по коленке.
Прежнее чувство недоверия и неприязни к этому человеку, мгновенно возникшее, как только он вошел в квартиру, в душе Ивана вытеснилось чувством всеобщей радости и доброты, воцарившейся за столом. Их объединяло всех в этот момент одно чувство людей, переживших большую беду, и ожидание новой, послевоенной хорошей жизни.
— Ты по ранению демобилизован? — спросил Стерняков и дольше, чем нужно, посмотрел на Ивана.
Ивана смущал напряженный холодный взгляд его, он чувствовал, что человек этот знал о нем больше, чем он сам о себе.
— Да, три месяца в госпитале валялся, — сказал Иван, продолжая находиться в том же состоянии радостной взволнованности.
— Ну, вояки, давайте выпьем за мирную жизнь, — сказала Ирина, когда муж разлил по рюмкам водку.
— Выпить нужно, — и Стерняков подмигнул Шуре: будь, мол, как дома.
В тот момент, когда они выпили — одна Шура лишь пригубила свою рюмку, — заплакал ребенок.
Ирина сходила в другую комнату и принесла кусок мягкой байки для пеленок.
Шура раскрутила мальчишку, перепеленала и, смущенная — так ли сделала? — присела к столу.
— Где вы его нашли? — спросил Стерняков, что-то обдумывая.
— На маленьком разъезде, в Белоруссии, — сказал Иван.
— Заявлял куда-нибудь?
— Нет. А кому? Сейчас ведь всем плохо.
Стерняков закряхтел и прищурился, всматриваясь в окно: был виден кусок фиолетового неба, обсыпанного звездами, и узенькая полоска луны.
— Трудно, верно. В городе нет помещений для детприемников. Но что-либо сообразим — я завтра позвоню куда нужно, — сказал он и, подойдя к малышу, лежавшему с закрытыми глазками на диване, посмотрел на него, покачал головой, сел на прежнее место так, что жалобно скрипнул стул. — Детей надо растить. Тут ничего не попишешь. В Германии сейчас жарко?
— Еще бы! — произнес Иван.
— Немцы нас будут помнить. Пора им кое-чему научиться.
Ирина встала и, смутно улыбаясь, позвала в кухню Шуру. Стерняков посмотрел им вслед и сказал: