Монотонно и механически падали слова молитв, словно капли воды или уходящие мгновенья; этот призыв повторялся непрестанно, до умопомрачения, как бы измеряя глубину горя. Это был вопль страдания, который, многократно повторяясь, вливается в беспредельное и странно нудное однообразие застоявшейся печали. С каждым новым обращением к господу, с каждым повтором печаль водворялась все полнее, неся тишину и оцепенение. Вскрик за вскриком – и вокруг становится все более одиноко и пусто; все измерения времени растут, как растет глубина от ритмического вращения бура. Все окружающее будто испарилось и улетучилось; куда-то отступила, отодвинулась мучительная близость предметов; и. словно по безграничному пустому простору, сквозь оцепеневшее сознание несется монотонное: «Господи Иисусе, смилуйся над нами».
Каждое слово молитвы исполнено таинства и уносится в бесконечность; не сетует и не обвиняет, не впитывает человеческое горе и не рассказывает о нем, но уносится в бесконечность и уносит с собой людское страдание. Чем же ты сделалась, боль, окруженная этим горизонтом без конца и края? Что еще осталось от тебя, сущее мгновение, во все стороны распахивающееся в вечность? О, скорбное сердце, есть ли в мире что-нибудь большее, чем милосердие и избавленье?
«Всемилостивый боже, очи твои провидят мою печаль и по вздохам моим читают мою тоску, ты, кто так часто бывал милостив ко мне, взываю к тебе ныне из глубин души своей. Услышь голос мой и приди на зов мой, ибо судьба моя в твоих руках».
Мало-помалу, почти неощутимо, пустота заполняется. Как будто из молитвы хлынуло что-то изобильное и бесформенное. Каждое слово раскрывается до беспредельной глубины; нечто изменчивое, неизъяснимое раздвигает человеческое восприятие за пределы очевидного – до нереального и неопределенного. В перерывах между молитвами близость вещей снова обрушивается на душу, и оттого с удвоенной силой и повышенной настоятельностью звучат потом молитвенные вскрики. Вещи, вновь омертвев, расступаются; из неисчерпаемого богатства весомых слов образуется странная атмосфера, которая обволакивает вещи, хороня их в своей глубине. Это – мучительные и страшные вещи, они напоминают о Лиде и о ее несчастье. И все это недвижно, омертвело, погружено в беспредельную глубину; это – лишь тела, помещенные в прозрачный стеклянный шар, в недвижно-тихую атмосферу, которая держит их в плену, в глубинах безмолвия и покорности.
После томительного часа молитв пани Мартинцова поднялась, словно очнувшись. Все переменилось вокруг; прах и пепел, из которых слагается реальность, тихо сгустились в новый порядок; все, вплоть до последней мертвой вещи, надело новую маску – терпеливое выражение покоя: «Будь что будет».
Меж тем молодой Мартинец до самого рассвета метался из угла в угол. Чем дольше размышлял он над происшествием с Лидой, тем таинственнее оно ему представлялось. Его мучили уже не догадки, а вопросы. Мерзкое преступление, жертвой которого стала Лида, вовсе не мираж; это проблема, разрастающаяся с каждым новым вопросом и ответом. Ибо в абсолютном мраке случившегося не исключено самое страшное.
Боже, что предпринять? Довериться полиции? Но полиция начнет допрашивать, и прежде всего – Лидиных знакомых; ее злополучное несчастье разнесут по всему свету и осудят, а если Лида вернется, ее уже успеют пригвоздить к позорному столбу; постыдное клеймо останется на ней навсегда. Лучше уж все скрыть – да, но тем временем прибегут Лидины подружки, будут расспрашивать, что с ней; если больна – они захотят ее навестить. Если болезнь опасная – явятся тетки и ни за что на свете не отрекутся от своего права бодрствовать, как всегда, У изголовья своей любимицы. Притворяться, будто она уехала, тоже нельзя, так как Лида не пришлет никому даже самой скромной открытки и привета. Они поймут, что от них нечто утаивается, учуют атмосферу лжи и недомолвок.
Скорее всего, Лида вернется; но привычный доброжелательный мир, в котором она жила прежде, окажется разрушенным; капля по капле жестокость будет просачиваться в ее жизнь, тысячи разнообразных вещей коснутся раны, с которой она придет в дом, ибо девичья жизнь соткана из тончайшей и нежнейшей пряжи и легко ранима.
Боже, что предпринять? Да-да, найти ее, живой или мертвой; живую – защитить от позора и муки; мертвую – оградить от неуместного вмешательства газет, жаждущих сенсаций; любой ценой защитить Лиду!
День занимался серый и холодный; сегодня Лида должна быть найдена, но Мартинец, надев шляпу, все еще колеблется и не уходит из дому…
Где Лида? Что же, собственно, с ней приключилось и где ее искать? У него уже сложился определенный план и четкая гипотеза; но сейчас все как-то отпало само собой… Впопыхах вырисовывается новая альтернатива действий; таинственное исчезновение Лиды выглядит уже по-иному, обрастает новыми мучительными подробностями; одна за другой в мозгу рождаются все новые идеи и внезапные догадки. Мартинец неутомимо перебирает все «за» и «против» – одно за другим; с лихорадочной поспешностью набрасывается на каждую новую возможность, развивает, а затем отвергает ее. Господи, что предпринять?!
Терпеливо, словно убогий наук, мозг ткет все новые и новые альтернативы. Медленно, мучительно, словно из маленьких камешков, воздвигается очередная гипотеза. Трепетно, боязливо тянется тоненькая нить еще одной возможности. Все чаще останавливается мысль, и приходится страшно напрягаться, чтобы сдвинуться с места; одно и то же слово, как бы произнесенное вполголоса, возвращается многократно, и нет на всем белом свете слова, которое можно было бы поставить рядом с ним.
Молодой Мартинец стоит нахмурившись и силится поймать какой-то ускользающий образ. Ничего, кроме непомерной усталости. Все догадки рассыпались в прах. Предположения отпадали, словно отмершие чешуйки; все подсказанное разумом отделилось от него и отпало, все очевидное и мыслимое было отброшено, как пустая скорлупа; и где-то на дне души осталось лишь взбудораженное, беспомощное, нагое ядрышко слепой воли. Это был уже только страстный, безрассудный порыв к борьбе за Лиду, без оговорок и колебаний; это было бесповоротное решение, это был окончательный выбор.
– Пойду искать Лиду, – сказал он матери.
– Иди, – прошептала она, – да направит господь бог стопы твои.
II
Тогда-то, в полной растерянности, Мартинец и обратился к Голубу за советом. Он пытался рассказать все, что ему было известно, но не находил причин, которые хоть как-нибудь проясняли бы тайну Лидиного исчезновения. Голуб вертел и комбинировал факты и так и сяк, пока не уверился, что из них ровно ничего не следует. Каждый предполагаемый шаг неизбежно заводил в тупик неизвестности. Оставалась лишь острая необходимость и очевидная невозможность действовать. Голуб колебался; воображению то и дело представлялась съежившаяся фигурка…
– По-моему, – начал он, – Лида сбежала; вам неприятно это слышать, но это – единственное, что я могу предположить. Право, я с радостью выдвинул бы более приемлемую версию. Я не настолько глубоко знаю Лиду, чтобы точно определить, какие поступки соответствовали бы ее натуре. Вы – ее брат; наверное, вы знаете сестру лучше и можете с полной уверенностью сказать: нет, сбежать она не могла, на это она не способна.
– Этого я утверждать не могу, – сокрушенно признался Мартинец, – я вообще не понимаю, что можно, а что – нет; ручаюсь только – поводов для побега у нее не было.
– Речь идет не о поводах: поводы девушка всегда находит только в себе самой. Любая Лида способна нас поразить, совершив то, чего от нее никто не ожидал. Их побуждения нам неведомы. В душу не влезешь. Поводы, дружище, в расчет принимать не приходится; поводов может быть великое множество. Но вот поступков – куда меньше, и потому логика их проще. Мы можем выдвинуть бесконечное количество мотивов, сообразно которым вела себя Лида, а вот число поступков, которые она могла совершить сама либо предпринять по чьему-то наущению, ограничено. Собственно, поступок кладет предел любой неопределенности. Поступки уже не столь субъективны, как их мотивы; в них есть единообразие, повторяемость и закономерность, которые не зависят от мотивов и вообще не подчиняются нашим желаниям или побуждениям. Поступки фатальны.