— Ты у меня еще заплачешь, — пообещал Коля Тютькину, — четырнадцать раз заплачешь!

(Я затрудняюсь вам объяснить, почему именно четырнадцать, а не шестнадцать и не девять, но вот так он сказал.)

— А меня нарисуешь — пулей из пионеров вылетишь, — сказал почему-то Сева Первенцев, член совета дружины.

А благородный рыцарь Юра Фонарев пресек:

— Только троньте кто-нибудь Тютькина. Будете знать!

Но после уроков Тютькин на всякий случай все-таки потолкался минут десять в уборной третьего этажа (чужого, шестой «Б» на втором). Добрый Ряша (Вовка Ряшинцев) оставался с ним, развлекая художника отвлеченными разговорами.

Когда стало ясно, что Коля уже ушел, они покинули укрытие и спустились в раздевалку.

— Ничего, — сказал хилый Ряша, проживший в школе далеко не безбедную жизнь. — Ничего такого особенно страшного. Ты сравнительно мало пострадал, зато как все восхищались, и даже один из десятого класса, — я забыл, как его зовут, такой здоровенный, в очках, — специально приходил спрашивать, который тут у нас художник.

Про парня из десятого добрый Ряша придумал, но, к сожалению, это не утешило Тютькина.

— Нет, — грустно сказал художник. — Ну его! Вообще все это к чертям собачьим.

— Вот ты как! — осуждающе сказал Ряша. — Ты хочешь рисовать как хочешь и еще хочешь, чтобы тебе ничего за это не было. Ишь ты, какой ушлый!

— Я не ушлый, — сказал Тютькин, — и я ничего не хочу.

Ряша просто не знал, как теперь его развеселить, бедного Тютькина. Он рассказал ему страшно смешной анекдот про кошку, которая умела говорить «гав» и обманутые мыши выходили из нор — думали, что это вовсе собака… А кошка их съедала и говорила: «Видите, как полезно знать иностранные языки».

— Смешно, — сказал Тютькин уж совсем отчаянным голосом. — Очень смешно!

Что бы еще вот эдакого придумать? Шлепнуться, что ли, для смеха? Или что? Нельзя же допустить, чтобы человек так отчаивался. Ряша сам иногда отчаивался и знал, как это тяжело.

Они как раз шли мимо ларька «Фрукты», в котором почему-то торговали рыбными консервами и луком. «Имеется лук репчатый», — было написано карандашом на бумажке.

— Эй, гусь лапчатый, купи лук репчатый, — сказал Ряша и толкнул художника плечом, показывая, что ужасно веселится.

Но Тютькин, оказывается, и не слышал.

— Я больше на доске не буду, — мрачно сказал он. — Просто буду так рисовать, для себя. На бумаге…

И он, правда, стал рисовать просто так: на бумажках, на промокашках, кажется, даже на ластике. Что он там рисовал — это было неизвестно. Поскольку стоило кому-нибудь подойти и задышать ему в затылок, как Тютькин сразу закрывал свое художество обеими руками и говорил либо сердито: «Давай, давай, что тебе надо?», или (если человек был уж очень хороший) просительно: «Ну, слушай, не надо, пожалуйста».

И все было ничего, пока не случилось одно ужасное происшествие…

Тютькин на географии по обыкновению что-то такое рисовал. Но тут вдруг географичка его вызвала и спросила про рельеф Индии.

— Рельеф Индии очень разнообразный, — сказал Тютькин. — Там есть горы и долины и остальное.

Пока он все это объяснял, Машенька, сидевшая на соседней парте, тихонько стащила тютькинский рисунок и просто завизжала, увидев, что там такое нарисовано.

Она сразу пустила листок по рядам. И все по очереди тоже взвизгивали и говорили: «Вот это да!»

Некоторые говорили это очень громко, поэтому географичка прервала тютькинскую мысль про то, что Гималайские горы самые высокие, и строго спросила:

— Что там у вас происходит?

Весь класс так невинно и преданно смотрел на географичку, что будь она поопытнее, она бы сразу поняла, сколь важное происшествие случилось в классе. Но она была еще молоденькая, еще не все знала про трудящихся из шестого «Б» и прочих подобных.

На перемене художник Тютькин бегал по классу и каждому по очереди кричал:

— Отдай, гад, рисунок! Ну, отдай!

— Это не по-пионерски, — сказала Кира Кипушкина, председатель совета отряда.

— Что? — спросил Тютькин.

— Все, — сказала Кира Кипушкина, которую Сашка Каменский когда-то окрестил «Кипушкиной, Могушкиной, Никемнепобедишкиной». — Все не по-пионерски: и делать любовные гадости, и рисовать их, и воровать без спросу чужие рисунки.

— Конечно, — заржал Юра Фонарев. — Это ты прекрасно сказала. Воровать без спросу нехорошо. Ты сперва спроси разрешения, а потом воруй на здоровье.

— Я бы на твоем месте не очень-то стала бы смеяться, — торжественно заявила Кипушкина и показала Юре рисунок.

— Ах, гад! — завопил Юра и прямо задохнулся.

Вы не подумайте, никаких там гадостей не было. Просто Тютькин очень хорошо нарисовал Юру Фонарева с одной девочкой. Как они стоят в 11 часов вечера, держась за руки, у Юриного подъезда.

Все было до такой степени точно и хорошо нарисовано, что невозможно было не узнать, кто нарисован, и где, и когда (поскольку на часах было 11.10 и рядом горел фонарь, чего днем не бывает).

Юра так и стоял, ловя воздух раскрытым ртом. А эта кисочка Машенька улыбнулась ему и промурлыкала:

— Оч-чень р-реалистично нар-рисовано. Очень большой талант!

— Это донос, — сказал наконец Фонарев, испепеляя Тютькина взглядом. — Низкий, подлый и коварный донос. Я думал, ты человек… а ты… Ты…

Он повернулся и выбежал из класса. И несчастный Тютькин побежал за ним, крича:

— Я человек! Я человек! Я не виноват!

— Гений и злодейство есть вещи несовместные, — сурово сказал Лева Махервакс, лучший фонаревский друг. — Сначала думать надо, что рисуешь, а потом рисовать…

— Но разве художник Тютькин виноват? Он же рисует по впечатлению, то есть по-честному — что видит. Он же хочет получше нарисовать, а за это всю дорогу горит синим пламенем.

— Почему синим? — спросил ученый мальчик Лева, не признававший разных литературных образов. — Раз у тебя такие вредные впечатления, так лучше ты не рисуй вовсе, не делай людям зла.

А добрый Ряша сказал, что нельзя обвинять Тютькина. Он же не для зла. Просто такое у человека свойство: рисовать все из жизни. Но, конечно, объективно (именно так он и сказал: «объективно») Лева прав: раз уж у тебя такое свойство, то надо самому за собой следить. Железно! А то нарисуешь какое-нибудь зло, вроде как сейчас Юрке Фонарю.

И потом Ряша по своему обыкновению рассказал подходящий пример. Будто бы у него был в городе Харцизске один знакомый, сослуживец отца, по фамилии Бородецкий, у которого тоже было одно свойство. Он мог кого хочешь загипнотизировать. Вот только посмотрит вот так (Ряша сделал зверское лицо, выпучил глаза и заскрипел зубами) — и сразу кого хочешь загипнотизирует. И тот сразу заснет, или раздаст всем свои деньги, или кинется с пятнадцатого этажа (это в Харцизске-то с пятнадцатого этажа!).

Так вот этот Бородецкий всегда чувствовал свою ответственность: когда спал или пьяный напивался — всегда крепко привязывал себя к кровати, чтобы нечаянно не нагипнотизировать какой-нибудь вред, какое-нибудь черт те что.

Но прекрасный поучительный рассказ Ряши пропал даром, поскольку Тютькин совершенно ничего не слышал. Он смотрел в потолок и думал свою исключительно невеселую думу. Но Ряша все равно не оставил художника в беде. Он был человек хилый, малорослый и невлиятельный, и ему очень нравилось, что вот вдруг представилась возможность кому-то подавать ценные советы и вообще покровительствовать. Ряше еще никогда не удавалось кому-нибудь покровительствовать. И поэтому он был рад и, пожалуй, даже упивался новым, захватывающим занятием.

— Вот вы все убиваете в нем художника, — обличал он своих ребят. — Видите, до чего человека довели. Народ!

— А чего он такой слабонервный? — презрительно сказал Лева Махервакс, как известно, несмотря на свою ученость, круглый год обливавшийся холодной водой. — Художнику особенно надо иметь железные нервы. Искусство— это война нервов.

Ряша, подумав, с ним согласился и немедля занялся воспитанием тютькинского характера.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: