Нина сбросила взмокшую телогрейку, истомленно выпрямилась. Работала все в наклон, в наклон, и приятно было постоять с минуту, дать отдохнуть натруженной пояснице.
Невдалеке над проталинами, над синим снегом запорхало что-то яркое.
— Бабочка летает! — радостно закричала Нина.
Ребята оставили работу и смотрели на бабочку, как на диво. Большая, с темно-пурпурными, обрамленными желтой каймой крыльями, она была дорогим вестником, напоминавшим, что сейчас все-таки не зима, и снег через день, другой стает.
И они проводили взорами бабочку, пока было видно в струйчатой голубизне трепыхание ее цветистых крыльев, и, ободренные, с еще бо́льшим старанием налегли на снежки.
Под вечер заперли телят в сарай, зашли в дом. Хорошо работали, не ленились, но сделали только полдела. Надо еще рубить рябину. Вот малость передохнут, выпьют для «сугрева» чайку — и на Цепёл…
Столкали одеяла к стенкам, рядком расселись по нарам, на две лавки, каждый держит кружку. Скоро вскипит новый чай, из листьев черной смородины. Наташа умело разнообразит «заварку», чередуя натуральный чай с корешками шиповника, шиповник — с молодыми листьями смородины, смородину — со стебельками лабазника. Правда, лабазник любят не все — кипяток от него зеленоватый, а вкусом лабазник, если еще не положен сахар, напоминает слабый огуречный рассол.
Гриша-старший понюхал над ведром «огуречный аромат», скривил губы:
— Сама пей эту зелень, я тебе не теленок… — И, взяв со стола самый большой сухарь, стал жевать всухомятку, пасмурно глядя в угол, мимо ребят.
Гриша-старший и раньше говорил ребятам обидные слова, но их как-то не принимали всерьез. Вечно он недоволен. И в работе неумеха. Взять хотя бы «снежки». Много ли ума надо — сбить из сырого снега комок да катить его, пока сил хватает? Так у Гриши и это не получается. Лепит, лепит, мается, мается, а потом упадет на комок, раздавит. И начинает ныть, искать виноватого. Кого-нибудь да обвинит: не ребят, так телят, не телят, так погоду. И с виду он какой-то нескладный: сутуловатый, с толстыми покатыми плечами и короткой неповоротливой шеей. С хрустом откусывает от сухаря, медленно двигает широкими скулами, и от этого приподнимаются и опускаются Гришины оттопыренные уши.
Наташа будто не слышит упрека, как ни в чем не бывало говорит:
— И настоящий чай есть. — Обжигая пальцы, выдвигает из-за ведра котелок. — Пей на здоровье!
Возле печурки жарко. Раскрасневшаяся Наташа прямо теряется, не зная, что делать в первую очередь — то ли подбросить дров, чтоб скорее закипал чай, то ли отложить все и привести в порядок так не ко времени распушившиеся волосы. Выбрав последнее, устраивается на свободном уголке скамейки и начинает взбивать редкой зубатой расческой свои обожаемые кудряшки.
— Ну и воображуля ты, Натка! — не выдерживает Витя Пенкин. — Тебе бы в артистки, а не телят пасти!
— Не всем же в артистки, — невозмутимо отвечает Наташа, не забыв при этом стрельнуть глазами в сторону Пети, который не может сидеть без дела и оттачивает на бруске большой, давно хранящийся в избушке нож. — Не всем в артистки, — повторяет.
Но Витины слова все же задевают Наташу, она кладет расческу в кармашек. Потом говорит совсем как взрослая, совсем как учительница по географии:
— Знаешь, Пенкин, телят должны пасти тоже красивые и культурные люди… И все профессии должны быть красивыми. Я вот очень хочу, чтоб про пастухов рассказывали так же, как про геологов и летчиков. И чтобы они были не просто пастухи, а какие-нибудь инженеры, не пасли бы, а только командовали, управляли… Ну всякими там телевизорами, приемниками… В общем, чтобы не бегали с вицами за скотом, а летали бы на вертолете или ездили на какой машине… Ты не смейся, это обязательно будет!
— Ну, размечталась! Давай снимай чай, — примирительно говорит Витя. — Никто не спорит: будут и вертолеты, и вездеходы, и пастухи-инженеры! Наливай чай, да рябину рубить пойдем. Слышь, голосят?
Пьют ребята чуть прислащенный чаек, мечтают о будущих временах.
— Ну, сила будет! — восхищенно причмокивает красными губами Гриша-младший. — Вот так посиживай в избушке, смотри знай, на экран да нажимай кнопки — правые, левые, куда телят гнать надо. А вечер настал, нажал какую-нибудь зеленую кнопочку — они все в сарай…
Пока Гриша рассуждал, сухари на столе убывали, убывали — и вот остались одни крошки.
Наташа набрала со дна мешка еще один котелок мелких обтертых сухарей, пошла вдоль нар, каждому подавая по горсточке.
— А сахару не просите, в чай высыпано три кружки. И вообще его мало осталось…
Нина сказала:
— Сейчас разделимся на две группы — одна пойдет за рябиной, другая будет убирать в сарае. А то там уже ступить негде. Гриша-старший и Петя…
— Хватит с меня! — мрачно перебил Гриша-старший. — Не пойду никуда!
Хоть и негромко сказал эти слова Гриша, а они больно резанули по ушам. Нина долго удивленно смотрела на Гришу и не могла понять, пошутил он или говорит серьезно.
— Это как — не пойдешь?
— Очень просто: возьму и не пойду.
— Не пойдешь? — повторила Нина.
— Не пойду!
— Ты… ты… — Нина захлебнулась, растерянно посмотрела на ребят, как бы ища поддержки, и вдруг закрыла лицо ладонями.
Ребята подавленно примолкли. Сразу что-то перевернулось, изменилось, будто кто одним безжалостным взмахом черной кисти перечеркнул и загородил от глаз и теплый день, и добрые надежды, и хорошее настроение. Витя Пенкин взял топор и быстро, ни на кого не глядя, вышел. Так же быстро, на ходу одеваясь, пошли из избы Миша Калач, Петя, Гриша-младший — все ребята.
Они уже были за ельником и ложбиной спускались к Цепёлу, когда Гриша-младший остановился. Как-то странно, скривив шею, глянул на ребят одним, блестевшим от слез глазом; другой закрывал полуоторванный, свисший набок козырек большой, не по голове шапки; пожевал губу, придумывая, что сказать, и, ничего не сказав, побежал обратно, плача, роняя на ходу:
— Стойте! Я сейчас! Я ему дам…
Гриша бежал изо всех сил, полы его длинного ватника оплетали, захлестывали ноги, Гриша спотыкался, падал. От слез все плясало перед глазами, удушливый комок, подступивший к горлу, спирал дыхание. Подбежав к домику, Гриша никак не мог найти скобу, а когда наконец нашел, обеими руками хватил на себя дверь и крикнул с порога с презрением и обидой:
— Изменник!
9
…За брезентовой стенкой послышались шаги, резко, с хлопком распахнулся полог, и в палатку радиостанции ввалился, задевая шапкой провисший тент, здоровенный чернобородый парняга. На нем были закатанные болотные сапоги, расстегнутый плащ, плечи по-военному, крест-накрест, облегали ремни, на которых висели с одного боку — полевая сумка, с другого — потертая кобура с торчащей из нее деревянной рукоятью револьвера.
— Здравствуйте! — громким басом поздоровался бородач и с любопытством оглядел учителя. — Гости у нас, оказывается?
Василий Терентьевич мельком глянул на дюжего пришельца, кивнул на приветствие и снова замер, вслушиваясь в гудки аппарата.
— Извольте знакомиться, — дружелюбно пробасил чернобородый, — начальник здешней геологической партии, Семен Новосельцев. А вы кто? Извините, но это я должен знать по долгу службы.
Василий Терентьевич словно проснулся, вскинул голову.
— Вот мне вас и надо!
Пока Василий Терентьевич торопливо объяснял, кто он, откуда и зачем явился, начальник не спускал с него глаз, продолжая с нескрываемым интересом разглядывать и разбитые сапоги, и порванные на коленках брюки, и туго перехваченную ремнем телогрейку с пустым, заправленным под него рукавом.
— Ясно. То-то я смотрю, чьи-то следы по берегу к нашему лагерю…
Увлеченный работой, радист только сейчас услышал голос начальника, сбросил наушники, встал. И тут Василий Терентьевич разглядел его как следует: высокий, узкоплечий, с редкой, не знающей бритвы бороденкой, длинней кадыкастой шеей. Совсем парнишка, наверно, только-только окончил школу, выучился в каком-нибудь «досаафе» на радиста — и сюда, за романтикой.