Позднее, когда у Таси начинается урок алгебры, Виктор садится за модель. Восковая гора разнимается на 4 части. Внутри была пустота — она обозначала неведомое. Но теперь Виктор постепенно заполняет эту пустоту слоями подкрашенного воска. Прозрачный воск обозначает туф, красноватый — лаву, воск с золой — слежавшиеся брекчии (породы, образовавшиеся из отдельных камней, в данном случае, обломков лавы). В подлинный вулкан нельзя заглянуть, но восковая гора Виктора разнимается на 4 части. Можно рассматривать ее снаружи, можно в разрезе.
Зимовщики следят за ростом модели с уважением и интересом, только Грибов позволяет себе пошутить.
— Во всяком случае, это красиво выглядит, — говорит он. В прошлом веке очень любили такие штуки. Тогда на каждую ярмарку привозили восковые фигуры преступников. Тут бы и поставить модель Шатрова с надписью: «Чудовищный изверг и убийца — Вулкан, загубивший за пять тысяч лет трех человек».
В словах Грибова сквозит ирония. Начальник станции самолюбив. Он приехал на Камчатку со своей собственной теорией, ее поддерживали видные ученые. Он прибыл за доказательствами, ему разрешили всю работу станции направить на проверку своих предположений. Но вот появляется новый сотрудник с каким-то аппаратом, и работа Грибова отходит на второй план. Вертолет работает на Виктора, летчик — на Виктора, лаборантка — на Виктора. Начальник не консерватор — он не противник техники и уж во всяком случае, не склочник. Он не препятствует Виктору ни в чем, предупредительно вежлив, но в глубине души у него растет обида за свою работу, неприязнь к Виктору, раздражение против восковой модели. Замечая свое раздражение, Грибов старается сдерживать его, но иногда оно прорывается насмешливой шуткой, или откровенным сомнением.
— Туфы — лавы, лавы — туфы, — говорит он, поглядывая на модель, — все это мы знали и раньше. Еще в институте, будучи студентом, я читал в популярной статье: «Вулкан — это гора, которая создала сама себя». Когда-то здесь было ровное мест о, потом возникла трещина, за пять тысяч лет произошло штук семьсот извержений и вот из лавы и пепла выросла куча, почти в 5 километров высотой, что-то вроде шахтного террикона. Теперь Шатров заснял эту кучу, изобразил ее в разрезе. Как учебное пособие — это любопытно и наглядно. Но что это дает для науки? Техника подтверждает старые взгляды, то что открыто великими мыслителями без технических новинок.
Обычно Виктор отмалчивался. Он совсем не был уверен, что его работа значительна. Но однажды за него ответил летчик.
— Помнится, — сказал он, — когда я летал над Ленским трактом от Иркутска до Якутска, жил на одной посадочной площадке в сторожах отставной ямщик. И один у него был разговор: «Скушное ваше летное дело. Вот я, бывало, на тройке с колокольчиком, да в зимнее время, да в сорокаградусный мороз… на весь тракт моя упряжка первая. Какие кони были — звери! Чуть зазеваешься — вывалят в сугроб, или в полынье искупают. Вожжи в руках, как струны. Не езда — песня. А что ваш самолет? Печка на крыльях — жестяной ящик. Дернул за рычаг, он идет, дернул за другой — садится. Никакого тебе геройства».
Все рассмеялись. Грибов тоже улыбнулся нехотя, но насторожился.
— К чему эта басня? — спросил он.
— Сдается мне, — сказал летчик с расстановкой, — что вы, товарищ Грибов, из породы этих самых ямщиков. Вы говорите: «Гений, мыслитель, догадка, этакая игра ума, скачки с препятствиями». Верно, люди в прошлом ездили на перекладных, мучились, но ездили. Но ведь с техникой дальше уедешь, товарищ Грибов, как вы думаете?
Начальник станции пожал плечами.
— Отставной ямщик Грибов, — сказал он с невеселой усмешкой, — сомневается, чтобы какая-нибудь машинка могла заменить талант и знания. Пока что мы видим только туфы и лавы Самолеты летят по трассе, проложенной ямщиками, товарищ пилот.
7.
Возможно, была еще одна причина, усилившая неприязнь Грибова. Причина эта называлась Таисией Вербиной, или попросту Тасей.
В чинных семьях, где нет детей, жизнь идет размеренно, но скучновато. На бездетной вулканологической станции Тася выполняла одновременно роль заботливой хозяйки и роль единственного ребенка. По утрам, когда в сенях слышался ее тонкий голосок, в комнатах становилось светлее, словно солнце проглядывало сквозь заиндевсвшее окно. Днем вдруг среди занятий в лабораторию доносились обрывки песен. У Таен не было голоса, но песня рвалась у нее из души, от избытка молодости, бодрости и здоровья. И, слушая ее, расплывались в улыбке стареющие Спицины, переставал хмуриться раздражительный летчик, даже Грибов, ревнитель дисциплины, не прерывал неуместных рулад.
Тася была только помощницей, самым необязательным человеком на станции, но без нее не обходилось ни одно дело. Тася наклеивала этикетки, Тася переписывала начисто журналы, вычерчивала схемы для диссертации Грибова, раскладывала по папкам протоколы и пленки Виктора, без нес он все растерял бы и перепутал. И когда обугливались пирожки Катерины Васильевны, кто спасал их, как не Тася?.. И когда никто не хотел слушать Петра Ивановича, кто задавал вопросы, кто изумлялся? Опять-таки Тася. Без нее и рассказывать было неинтересно. Тася, подержи! Тася, найди, Тася, приготовь. Все исполнялось быстро, точно, с охотой, без малейших возражений. В крайнем случае, Тася позволяла себе сказать: «Если можно, немножко погодя..».
Тася выросла в соседней деревне, кончила среднюю школу в районном селе и нигде не бывала дальше Петропавловска. Она видела в своей жизни пароходы и автомашины, а поезд и трамвай — только в кино. До 19 лет она ездила только на собаках, затем ей случилось подняться на самолете. Тася была единственным человеком, которого Ковалев согласился взять на борт без необходимости, просто так, чтобы показать, как выглядит Камчатка с воздуха. Тася была потрясена, захвачена, две недели она говорила только о полете и за обедом накладывала Ковалеву тройные порции.
На сто километров в окружности станция была единственным научным учреждением, и Тася очень гордилась своей работой в этом учреждении. На сто километров в окружности было 7 человек с высшим образованием, четверо из них — на станции. Самые интересные люди во всей округе жили здесь. Среди них трое — Ковалев и Спицыны побывали во всех концах страны, остальные двое путешествовали не так много, но зато были подлинными прирожденными москвичами.
Их можно было расспрашивать про Кремль, про Красную площадь, про высотные здания, про улицы, переулки и мосты, названия которых встречаешь в книгах.
— А что такое Солянка? — спрашивала Тася, надписывая чертежным шрифтом наклейку для восковой горы.
На расстоянии в 10 тысяч километров все московские улицы казались Виктору родными и значительными. Он с удовольствием вспоминал ничем не замечательную Солянку, излом в самом начале улицы, кривые переулки, убегающие в гору, к бывшему монастырю и бывшей Хитровке (читала «На дне» Горького, помнишь ночлежки на Хигровом рынке?), просторную площадь Трех Мостов и нарядный высотный дом на берегу Москвы-реки.
— А Москва-река — широкая? Шире нашей Камчатки?
Но больше всех Тася уважала Грибова. Остальные были интересными людьми; а Грибов — настоящим ученым. Тася видела у него на столе рефераты и даже книгу, изданную Академией наук. На обложке ее было напечатано: «Л. Г. Грибов». В книге имелись выводы на китайском, французском и английском языках и предисловие известного академика, рекомендовавшего отнестись со вниманием к гипотезе молодого автора. Тася попросила книгу на несколько дней, но ничего не поняла в ней. Там встречались целые страницы формул, а Тасе математика давалась с трудом. Готовясь к экзаменам в институт, она часами сидела над одной задачей на геометрию, с применением тригонометрии, а Грибов решал уравнения шутя, Грибов мог целый вечер провести за вычислениями, выписывая двухэтажные многочлены с такой же легкостью, как будто это были простые русские слова. Недаром его труд был издан в Москве, рекомендован академиком. До сих пор Тася представляла себе авторов книг пожилыми, бородатыми, солидными людьми. Грибов был первым живым автором, с которым она встретилась в своей жизни, и девушка не переставала удивляться.