Удар московских рот был неотразим. Под барабанный перестук, пренебрегая пулями и ядрами, солдаты взошли на вал, в короткой схватке рассеяли нестройные толпы астраханцев и, не давая опомниться, погнали дальше. Оставался белый город с кремлем, последняя твердыня злосчастной астраханской свободы. Шереметевское войско, во избежанье потерь оттянутое назад, выстроилось вдоль улиц, ведущих к нему, и… грянули мортиры, незадолго перед тем брошенные на валах повстанцами. Крепость волной захлестнул пожар.
Вскоре все было кончено. Заскрипели ворота, чередой появились атаманы казачьего круга, неся, в знак покорности, плаху с топором.
— Ваша высокографская честь! Бьем челом в винах своих… Смилуйся! — глухо выдавил крепыш Носов, утыкаясь черно-пегой бородой в землю.
— Эх, Яков, Яков! Что тебя перекрутило, купец первой статьи, в разбой увлекло?
— Было многое, невтерпеж. Не со мной, с другими… Повторил бы, да боюсь — разгневаешься.
Борис Петрович испуганно посмотрел на солдат: внимали, чутко навострив уши, округлив глаза. В стороне, обок с Болтиным, горбился насупленно-злой Румянцев.
— Ладно, курьи сыны. Обещаю мир и живот, а там как великий государь соизволит… Встаньте! Мушкеты, ясное дело, под мой надзор, сами быстренько по местам знаменным. И чтоб ни-ни! — возвысил голос Шереметев. — Герр квартирмейстер! Всех переписать порознь, привесть к присяге и ничего супротив прежнего не вспоминать!
— Благодарим покорнейше…
Вести следовали одна за другой. Повиновение полное, тишь да гладь, учинены крепкие караулы: в кремль введен именной шквадрон, в белый город — московцы, вокруг земляного утвердились пехотные полки Бородовикова, Бильса, Абрамова, подкрепленные кавалерией.
Наконец покинул свою колымагу и Борис Петрович: впереди ждал преосвященный Сампсон, митрополит астраханский, ждал молебен в Апостольской церкви. Одетый в новый мундир, с андреевской лентой через плечо, но без мальтийского креста, воевода медленно шествовал сквозь тучи горожанок, — экие рослые, дьяволицы, экие румяные! — кивал с улыбкой, считая каждый шаг и боясь охнуть от страшенной рези в ногах.
Вовсю шпарило солнце. Борис Петрович потянул с головы длинный, в мелких завитках парик, вспомнил — плешь треклятая!
И построжал, отгоняя суетные чувства, смиренно двинулся к пастырской руке.
Город спал. За окнами приказной палаты плыла знойная непроглядно-черная темень.
Борис Петрович сидел, опустив ноги в ушат с горячей водой, блаженно покряхтывал… Ф-фу, кончилось, и не как-то, а в день единый, без многих кровей. Что ж, острить злобу и далее? Тут, на краю земли, опричь воинских сил, невпроворот скопились беглые — с верфей, заводов, усадеб — тронь, взовьется пожар до небес…
Он прислушался, горестно покачал головой — во дворе опять наддавал раскатистый румянцевский голос. Спросил у вошедшего Болтина:
— Ерепенится?
— Никакого сладу нет.
Шереметев слегка пошевелил пальцами распаренно-красных ног: резь мало-помалу стихла.
— Введи, леший с ним. А ты, Зубов, подай валенки. Валенки, а не ботфорты.
Вот и прапор. Иссиня-бледный, колючий, он остановился на пороге, скалясь, выпалил:
— Спишь, разиня рот? Что вокруг деется, знаешь?
— Ну-ко, ну-ко.
— Весь как есть город у подворья Носова табунится, кликами приветствует. А больше никто ему не указ! — Румянцев перекосился. — В оковы, сию же минуту!
Борис Петрович побелел как мел.
— Хошь… третий бунт сотворить? Опомнись!
— Ты… ты ватаги распустил! — неслось в ответ. — По-твоему, я слепой, ничего не вижу? Перед кем стелешься? Перед Софьиными недорубками? Хованщина своевольная покоя не дает? Смотри, боярин.
— Чего плетешь! — оторопел Борис Петрович. — Стало быть, и государь судил надвое, когда советовал: решить миром, памятуя Карлусов набег?!
— Верно, советовал. Осенью! — отрубил прапор. — А вылазка, учиненная днесь? А кровь солдатская, у холма пролитая? Пыль, прах?
Шереметев потупил голову. Бьет в самое больное место, дьявол! Не будь ее — вылазки той — все выглядело б совсем иначе. А теперь… как отписать Петру Алексеевичу? Бунтари с готовностью отдали город, чистосердечно раскаялись в содеянном? Отрезвели-то потом, после картечных залпов, после драки на земляном валу… Помянуть скороговоркой? Ты умолчишь, молодой прапор дорисует, и с такими вывертами, — не открестишься вовек!
Вслух сказал другое:
— Однако ж… пересылок-то со шведской стороной не наблюдалось, или не так? В том и его преосвященство ручается.
— Зато всех гультяев к себе приманули, а копни сильнее — в туретчину след поведет. И копнем, герр миротворец, не изволь сомневаться!
Борис Петрович искоса оглядел полковых командиров, стоящих поодаль, в нетерпении притопнул валенком.
— Ну вот что, вьюноша, оставим спор-перекор. Любое повеленье, самое крутое, в срок исполню, а пока ни-ни. Запрещаю! — И вскипел. — Ты мне за Досифеевы бумаги еще не отчитался. Где они?
— А у зиновьевцев. Может, выкинули, может, пустили на подтир! — оскалил зубы прапорщик.
— Во-о-он!
Румянцев заносчиво-нагловато проследовал к двери, с порога обернулся:
— Будет вам укорот, боярству своевольному… Дождетесь!
Макар Журавушкин приплясывая шел городом, бросал направо-налево:
— Евдоха Батьковна, каково почивали? Уговор помните? Ага, там, о ту ж пору! Сурия, голубок мой залетный! Папенька еще дома? Вах-вах-вах!
Всегда стеснительный как птенец, он вдруг обрел петушиный норов, да столь резвый — не угнаться, не уследить.
— Разогрело тебя! — смеялись ребята, пыля сапогами. — «Косопузые», они такие: сперва трусцой, а там и вскачь!
Павел, жуя пирог с вязигой, купленный у лоточницы, твердил свое:
— Рано мы сюда припожаловали, ох, рано! Почему? Осенью тут море разливанное: виноград пальчатый, арбузья в обхват… Сласть, да и только!
— Едал?
— Верней, его дядя видал, как его барин едал! — ввернул Макар, отвлекаясь от перемигиваний с городскими красотками.
Жизнь астраханская текла накатанной дорогой. На перекрестках бойко вели торг мастеровитые стрельцы, одетые вместо долгополого воинского кафтанья в легкую справу, из уст сыпались прибаутки, одна затейливее другой. Стаями проносилось туда-сюда, на сей раз без пик и самопалов, яицкое, терское и донское молодечество, и в голову пушкарям закрадывалась невольная мысль: была ли вообще схватка у монастырского взгорья? За высоченной, в пять — семь сажен, каменной стеной под стук топоров и звон пил оживали выгоревшие посады, а вдалеке цвел парусами рыбачьих лодок просторный волжский плес.
— Уж не сплю ли я? — обронил кто-то.
Савоська просветленно улыбнулся. Как ни крути, а народище вкруговую свой. Да, пошебаршил, поколобродил, кой-кого сбросил с башенных высот, но в конце-то концов опамятовался. Теперь пойдет ловчее. Неделя, от силы две, и арш-арш в Малороссию, шведам наперерез…
— Не пора ли в роту? Небось едево поспело! — вспомнил Павел, круто останавливаясь.
— По тебе хоть часы выверяй… нутром чуешь! — зубоскалили солдаты. — Эй, а где рязанец? Мака-а-а-ар!
— Ищи ветра в поле…
Вот и кремль, и главная площадь, посреди которой обосновался пушкарский бивак. Но отчего столь многолюдно перед приказной палатой? Двумя шеренгами выстроились московцы, в седлах Аргамаков и полковые, сам Борис Петрович стоит на верхней ступени, опустив расстроенное лицо.
— Кого-то ждут? — высказал догадку Павел. — Аль дурь учинилась, пока нас не было?
— Весь город прошли насквозь, могли б узнать… — Савоська не договорил, бледнея.
Под аркой ворот показался Румянцев, за ним — драгуны с палашами наголо, следом — пешие в партикулярном платье, руки туго-натуго скручены назад.
— Боже мой, Носов! И вслед — Зиновьев, бургомистр Ганчиков, пятисотенный Шелудяк… Замели всю головку!
— Ее ль одну…
Атаманы казачьего круга и выборные давно скрылись в глубоком подвале, а схваченные знай шли по трое двором, промеж густых солдатских линий.
— Леха, что стряслось?
Дневальный пушкарской роты оглянулся вокруг, поведал — о новом гонце, о царских «статьях», по прочтении коих воевода Шереметев чуть не отдал богу душу. Стрельцы отделались так-сяк: пешие скоренько идут за Днепр, на смену своей братье, конным, вкупе с беглыми, сплошь поверстанными в солдаты, назначен север — кому Ижора, кому Олонец.
— А Носов, а другие?
— Их, оковав, к Ромодановскому…
Среди ночи Макарку разбудили какие-то странные звуки. Вслушался, двинул рукой влево, наконец понял — плачет, вдавив лицо в подушку, сотрясаясь всем телом, друг Севастьян.
— Ты чего, глупый? — спросил Макар и, не дождавшись ответа, затормошил Пашку. — Эй, проснись… Ревет почем зря!
— Кто? — сипло откликнулся Павел.
— Да можайский наш. Я к нему и так, и этак — впустую… Да проснись же, орясина!
Чиркнуло кресало о кремень, затеплился огарок, по полотнищу метнулись косматые тени.
Пушкари обступили Савоську, пытаясь поставить его на ноги, урезонить, прекратить плач — какое там! Титов затравленно отбивался.
Из соседней палатки подоспел сержант, велел негромко:
— Двое-трое вокруг прогуляйтесь, не ровен час, кто-нибудь набредет… — Он сумрачно кашлянул, покивал Савоське. — Ну что с тобой, парень? Говори-рассказывай.
— Л-лишнее…
— Не думаю. Артиллер в рев пустился… Позорище-то какое!
— Тебя вон что гложет!.. — Савоська отвел пушкарские руки, стремительно подался к сержанту. — Чем он — тот! — приворожил тебя… готов простить ему любое злодейство?!
— Правдой, боле ничем, — отозвался Филатыч. — Не той, которая по углам шипит, а той…
— Ну да, летает! — яростно выкрикнул Титов. — Слыхал, и многократно, только видеть не довелось! — Он покачнулся. — Скажи, грамота простительная была, ай нет?
— Была, точно. А потом новый сполох, а там и ядрами по нас ударили!