В Горках, на панском дворе, ждали вице-канцлер Головкин и Шафиров, его правая рука, вспугнутые посреди тайных дел внезапным наступлением шведской армии.
— Драгоценнейший Гаврила Иванович, время уходит, поймите! Поскольку государь вот-вот будет здесь, нам следует вывести окончательный трактамент! — частил Шафиров, с видимым удовольствием выговаривая слово «трактамент». — Мне дороги ваши чувства, любезный патрон, однако прошу вас учесть — государь не примет никаких объяснений по поводу семейных передряг бывшего генерального судьи. Свидетельство тому — высочайшее послание, отправленное весной семьсот седьмого года. Вот оно: «Господин гетман! Пред приездом моим к Москве явился чернец… Я хотел накрепко разыскивать, но скорый ускок в Польшу повредил тому, и я сие дело отложил было… Но понеже, как всегда, зло тихо лежать не может (зло!), и ныне уже не через того чернеца, а и через особливо посланных обнаружили себя Кочубей и Искра, далее отлагать опасаюсь… Просим вас, дабы вы о сем ни малой печали и сумнения не имели». Заметьте: ни малой печали и сумнения! — присовокупил тайный секретарь. — В этой связи позвольте напомнить и о ваших письмах кавалеру Мазепе, в коих вы трактуете суть поклепа: и государь, и все мы принимаем доносы на его якобы неверность не иначе как злостную клевету, идущую из Радошковичей, то бишь из королевской ставки… Простите, мой благодетель и заступник, я вас не узнаю!
Вице-канцлер не узнавал и сам себя. Он хмурил мужественное, светлой красоты лицо, тер ладонью подбородок, уносясь мыслями к весне и к началу лета, проведенным в пыточных подвалах Витебского, а затем Оршанского замков.
…Перед столом посольской походной канцелярии высится в полумраке дыба — две черные колоды, стоймя вкопанные в землю, третья сверху, поперек, — при ней пыточный набор: хомут, веревка, ножной ремень, клещи, увесистое кнутье. Сбочь застыли каты, рослые угрюмоватые люди, присланные князь-кесарем из Москвы, им частенько помогает Андрейка Ушаков, подпоручик лейб-драгунского караула.
Механизмус отлажен как часы. Ловко сдернуты кунтуш и сорочка, руки пытаемого продеваются в хомут, веревка летит через перекладину, вжикает струной, — злодей повисает вростяжь… Идет расспрос, перемежаемый ударами кнута. А запрется голубок — истина изыскуется хитроумными тисками, кои сдавливают ступню до тех пор, пока не воспоследует полное признанье или перестанет действовать винт. На крайний случай есть бревно, просовываемое меж спеленутых ног, — по нему выплясывают палачи, — есть подогрев огненным веником и многое другое.
Средства, проверенные веками, но — увы… Розыскная комиссия, кроме одного-двух чинов, явно обескуражена, и вовсе не видом крови, струящейся к изножью дыбы, — в оторопь кидает неистребимо-яростное Кочубеево упорство. Сотый раз поднятый на виску, весь изломанный, истерзанный, полуиспепеленный подогревами, бывший наказной атаман и генеральный судья Малороссийского войска твердит неизменное:
— Ни я, ни кумпанство мое кращее… Це пес-Мазепа, он собрався витчизну ляхам та швидам запродать!
— Говори о себе, казаче, о своих умыслах! — прерывает его Шафиров, поигрывая остро очиненным гусиным пером.
Кочубей на мгновенье открывает глаза.
— Ще недавно був я Васильем Леонтьичем… и вас, пан секлетарь, галушками та горилкой подчевал… с жинкою Любкой вмистях…
— Да-да-да. Василий Леонтьевич, да-да-да! Но твою сказку мы слушали раз двадцать, не так ли? Теперь господ комиссию интересует несколько иное: кто, где, когда подбил тебя на сей извет? Через кого ты имел пересылку с неприятельским лагерем?
— Це пес-гетьман, тильки он… А раскрыл свой плант коло двух рокив назад, у моем батуринском доме!
— Ай-ай-ай, Василий Леонтьевич, ай-ай-ай! Этак мы с тобой никуда не приедем, честное слово!
— У моем доме! — голос-хрип. — Наедине… Мол, обнадежила его маменька Вишневецких, ясновельможная пани Дульская, выправить ему княжество Черниговское в довес к малороссийским землям, а круль Станислав Лещинский, близкий ее сродник, то бесповоротно обещал… Ще поносил Мазепа славного гетьмана Огинского за то, що когда усе от государя отсмыкнулись — он един держался его руки, а получа весть об отпадении Августа, смеялся тому, радуясь дюже… Ще, когда я помолвил дочь за пана Чуйкевича и пришел к гетьману просить его соизволения, то вин хоть и не отказал, но велел отсрочить: обретем-де новых господ, сыщется жених побогаче и с графским титлом… А ще, дабы огорчить войско и народ, именем царским делал поборы, отдавая ту немалую казну лихой сердюцкой братье… Ще тайными подсылками генерального писаря Орлика внушал запорогам: царь-де не любит казацкое товарищество, намерен Сичь вкруговую разорить и всех их истребить поголовно… И в полной доверенности у него, пса-гетьмана, винницкий ректор Зеленский, и той езуит пред многими особами распинался, щоб киевлянки не боялись взгляда шведского. Карлус-де не на них сготовился, а на Москву… В иное время он гутарил, и то слышал мой сотенный: никто не ведае, где огонь кроется и тлее, но он-де выбухне скоро…
— Ах, Василий Леонтьевич, Василий Леонтьевич! — тайный секретарь сожалительно чмокает полными губами. — Ты ведь и сам был судьей генеральным, все Приднепровье в руках держал, а поступаешь, извини, как легкомысленный юнец. Всему свой черед, не правда ли? Повторяю спрос: на кавалера Ивана Степановича Мазепу возводишь ты по чьему коварному наущенью? Не по факциям ли вражеским, поскоку одной из потуг свейской короны вкупе со Станиславом Лещинским и Сапегою было и есть вызвать в Малороссии бунты и противуправительственный разброд?
— Усе казав, усе до точки…
— Ай-вай! Недаром говорится: с клеветой далеко пойдешь, да назад не воротишься… Пойми, своим запирательством ты губишь и себя, и друга Искру, и детей в сироты отсылаешь бестрепетно… Я умолкаю! — Шафиров обессиленно прислоняется к стене.
Вперед, запанибратски потеснив главного палача, выходит Андрей Ушаков, кнут в его сильной руке играет с долгим потягом. После десятого удара всклокоченная голова Кочубея безжизненно падает на грудь.
— Снять, привесть в чувство. Молоком, водкой, медом — чем угодно. Поутру повторим, чтоб находился в просветлении, — деловито бросает Шафиров.
На удивление скоро постиг Детинушка пыточное искусство. Иные храбрецы при виде огненного веника, вспаривающего спину, испытывают в коленях дрожь и мертвенно бледнеют, — не такой Андрейка!
Новые дни и недели как бы сливаются в одну кромешную ночь… Спрос тот же:
— Отнюдь не желая тебя излишне утомлять, Василий Леонтьевич, я, тем не менее, просю… — Шафиров поправляется. — Прошу назвать, через кого ты и твоя кумпания с королем шведским пересылались?
Тот же и ответ, прерываемый свистом сыромятных ремней.
Шафиров что-то прикидывает в уме:
— Ты малость отдохни, Василий Леонтьевич, вот там, на соломке, ну а твое место займет Искра, бывший полтавский полковник. Разговор с ним, надеюсь, не отымет много времени.
— Ох, Иване, братику… — вырывается у Кочубея.
Шипит раскаленный прут, влипая в голое тело, с треском взламываются полковничьи ребра. Дикий протяжный крик летит к подчерненному дымом своду.
— Стойте… Не губите! — Неведомая сила поднимает ослабевшего Кочубея с вороха соломы. — Записувайте, пан секлетарь. Усе, как е…
— Умные речи и слушать приятно! — донельзя обрадованный Шафиров делает знак, пытка прекращается.
Грудь Кочубея ходит ходуном.
— Я сгину — бог со мной: знав, що учиняв… — По его землисто-серой щеке скользит одинокая слеза. — Веры нет козацкому слову — то горько…
— К делу, к делу. — Тайный секретарь многозначительно кивает на подвешенного, в глубоком беспамятстве, Искру.
— Записувайте, и да простит меня бог… Ивану и прочим велев я, тильки я привел их к тому злу и сплетению ков! А извет… послан по злобе, щоб круче досадить Мазепе — ссильничал он Мотреньку, дочь мою единокровную, а свою крестницу. Ссильничал и растлил… — Голос его неожиданно крепнет, наливается былой ненавистью. — Не буде правды на свити, пока той смердючий кобель жив!
— Те-те-те, мы же договорились… Короче, вину полностью принимаешь на себя? — торопит Шафиров, лихорадочно скрипя пером.
— Сполна… Усе я, окаянный проступца та изгубца дому и детей своих…
Так проходит одна из последних ночей в подвале Оршанского замка.
— Драгоценнейший Гаврила Иванович, я вас не понимаю! — частил Шафиров. — Ради всех святых, вразумите… В чем вы сомневаетесь? Или вам ведомо что-то другое?
— А ну впрямь — отецкая месть, и ничего кроме? — сомневался Головкин.
— Признать это — и самим остаться в дураках, и оспорить государево мнение… Вы к тому клоните? — Сизо-бритое лицо Шафирова оросил крупный пот. — Выходит, не только вы да я, но и он, — он! — в сем деле неправый?!
— Окстись, балабон!
«Припер к стене чертов сиделец: поднаторел в торговлишке, оплетая разом всех, с той же хваткой в государственные мужи вылез… — Вице-канцлер насупился. — Твою б дочь этак вот сманили, растелешили постыдным образом, — посмотрел бы я на тебя, «драгоценнейший». Никто покуда не позарился, счастье твое!»
В уши знай вплеталось:
— Какие сомненья? Ну какие?! И слепой увидит: польза определенная от Кочубеевой клеветы лишь Карлусу. Боле никому… А впрочем, как ваша графская милость рассудит, я умываю руки!
Головкин чертыхнулся, подумал: «Так что ж, соваться под государев гнев? Сей перекрест Шафиров выскользнет налимом, ясней ясного, а я в виноватых окажусь… Бог с ними, с полковниками: заварили кулеш, пусть расхлебывают… Может, все-таки ввернуть Петру Алексеевичу помягче? Ага, ага, и закукуешь где-нибудь в Сибири, подобно Семке Палию, фастовскому воителю… Нет, своя шея дороже!»