Над Москвой, разметенной от снега, украшенной разноцветными вымпелами и еловой зеленью, плыло тугое колокольное многоголосье. Крошечные звонари в своей выси творили сказочное на «буревых», «гудах», «лебедях». По обе стороны Тверской густела толпа, в ней мелькали волчьи и лисьи дворянские шубы, суконные купеческие кафтаны, поповские рясы, поддевки, зипуны, бабьи салопы, душегрейки, кацавейки. Близился долгожданный час.
Питомцы артиллерной школы явились в указанное место — у Заиконоспасского монастыря — едва ли не первыми, спозаранок, и с согласия преображенца сбегали к триумфальным аркам, воздвигнутым вдоль государевой дороги. Поглазев на одну, изукрашенную аллегорическими картинами и фигурами, — поверх распростер крылья двуглавый золотой орел, — сорвались дальше.
— Эка! — разинул рот Пашка Еремеев, тыча пальцем в громадную карту отвоеванных ижорских земель.
— Синяя дуга — Нева, — объяснил Михайла Борисов. — В устье — сам Парадиз, за ним — Ниеншанц, видите? Справа — Шлиссельбурх, Ключ-город.
— К норду-то еще море, что ли? — спросил Макарка.
— Нет, озеро, Ладогой именуется. А крепость при втоке, посередь воды.
— А что под картой написано?
— «Ниже чуждую землю прияхом, ниже чуждая одержахом, но наследие отец наших яже от враг наших в некое время неправедно удержася, мы же время имуще восприяхом наследие отец наших!» — ни разу не сбившись, прочел Савоська.
— Мудрено-о-о… — протянул Макарка.
— В суть вникни! — одернул рязанца Борисов. — Суть высоты несказанной!
— С ней никто не спорит.
К третьей арке — у Кремля — пробиться не удалось. Вокруг стояли новоизбранные пехотные и конные войска, из-за собора Василья Блаженного на рысях выезжали орудия, застывали в просветах. Тонкими струйками — там и сям — чадили фитили.
Остроглазый Макар углядел по ту сторону площади, под зубчатой стеной, длинную вереницу возвышений, обитых малиновым бархатом.
— А это на што?
— Послам заморским. Их нынче поднабралось… тьма-тьмущая! — ответил Михайла Борисов и принялся загибать пальцы. — Франкский, цесарский, польский, прусский, голландский, баварский, молдавскиий, волошский. Вон, полюбуйтесь, подкатывают в каретах. Тот, при зеленой чалме, турок будет.
— А где Ганька? — вспомнил кто-то. — Вроде б следом брел…
Михайла насупился.
— Вы с ним полегче. Булькает!
— Врешь…
— Ладно. Я вам ничего не сказывал, вы ничего не слышали.
Савоська стоял, похолодев.
— И таким… вера?
— Ты-то ведь не согласишься, так ай нет? Ну а господину командиру знать про все надлежит. С него спрос-то.
— Гляньте, боги пошли! — встрепенулся Макарка Журавушкин. Из кремлевских ворот медленно выходила процессия с иконами и хоругвями; впереди. — старенький митрополит Рязанский, блюститель патриаршего престола.
— Живей назад!
Пушкари со всех ног заторопились на свое место. Едва втиснулись в строй — раскатисто громыхнули пушки, сотрясая студеный воздух, взревели трубы, и вдоль Тверской потекло волнами боевое войско.
— Генерал-фельдмаршал Огильви! — оповестил Филатыч, повертываясь к своей шеренге.
— Это который?
— А вот, на колеснице!
Мимо проплыл толстенный, в перьях и золотом шитье, латынянин: стоял, будто кол проглотив, пучился водянисто-строго в замоскворецкую даль.
— Отколь он, гордец такой?
— Родом с британских островов, а под конец императорско-римский! — Сержант скупо усмехнулся. — Как в пословице: бери, боже, что нам негоже.
— А на кой взяли? — подал голос Пашка Еремеев.
— Ради апломба, не иначе. Господин бомбардирский капитан страсть церемониев не любит. Потому и главенство передоверил.
Дальше, в открытых золоченых санях, катили два генерала. Сержант пояснил: который помене, тощенький — князь Репнин, герой Везенберга, обок — Яков Брюс, командир над артиллерией.
— А за ним — видите — молодчага верхом? Василий Корчмин, инженер-поручик. Тоже многими делами славен. Какими? В третьем годе с батареей устье Невы оборонял, супротив эскадры свейской. Петр Алексеевич так и отписывал ему: дескать, «Василью на острове»!
С бешеной силой наддал колокольный звон, крики в толпе сгустились. Подходила бомбардирская рота, приметная по черным, козырьями вверх, шапкам, и перед ней — рослый синеокий красавец со шпагой наголо. «Меншиков, губернатор Ижоры! — зашелестело вокруг. — А вот и… его величество!» Пушкари вскинулись: где, где? — оторопели от неожиданности. Царь — выше прочих на голову — нес огромный барабан, выделывал палочками неуловимо-быстрое: трра-та, трра-та, тра-та-та!
— Смех и грех… Чего доброго, крикнет: стой, пуговку нашел! — глухо сипел Ганька Лушнев, дергая можайца за рукав. — Теперь веселый, эка усами-то шевелит… А в девяноста осьмом лично головы снимал, и друг его забубенный тоже!
Савоська сердито отмахнулся. Пристал как банный лист! Лезет без конца, брызжет слюной, кусает невесть кого и за какие вины. А сам? Не промедлил, раскрылся полностью, оборотень, во всей поганой красе…
— Отлепись, дребезга! — в сердцах кинул он Ганьке, вслушиваясь в речь сержанта. Тот гудел растроганно:
— Под Юрьевом-то… цельную неделю садили бомбы зря. А он прилетел, все планты перекроил начисто, инженера саксонского в обоз турнул, и началась огненная потеха… — Филатыч сорвал треуголку, размахивая ею, громко закричал: — Господину бомбардир-капитану — виват!
— Вива-а-а-ат! — подхватила сотней глоток шеренга.
Царь повернул круглое лицо к пушкарскому строю, вгляделся коротко, но зорко, шевельнул в улыбке тонко пробритыми усами.
— Узнал, ведь узнал, а, Севастьян?! — прерывисто выговорил Филатыч, и по его навек продымленной щеке скользнула слеза.
— Шведа веду-у-у-ут! — накатилось разноголосое.
— Одного? — простовато спросил Пашка Еремеев.
— Протри очи, орясина!
Рота Новгородского полка, особо отличившегося при штурмах Дерпта и Нарвы, несла наклоненные голубые и желтые штандарты, — на каждом вздыбленный лев с когтищами врастопыр, — их Савоська насчитал до сорока, и еще морских гюйсов четырнадцать, по числу отбитых на Чудском озере фрегатов и бригантин. Гулко вызванивали восемьдесят медноствольных, непривычных глазу орудий, проезжали пороховые палубы, фуры с грудами фузей, сабель, шпаг, алебард, солдатской амуниции.
Длинной — на версту — черно-серо-голубой колонной брели пленные, низко повесив носы.
— А говорили — рогатые. Совсем вроде нас.
— Они тут смирнехонькие, а у Нарвы-первой, помню, лютовали!
— Кто этот старикан, в особицу?
— Генерал Горн, комендант нарвский. Дрался до последнего, наших побил видимо-невидимо. И все ж одолели, мать-его-черт!
— Пушки-то… сколько их! — пристанывал Макарка-рязанец. — Нам бы, в поле, хоть одну таковскую!
— Поверь слову, будет.
Вслед пленным печатали слитный шаг преображенцы и семеновцы. Все как на подбор высокие, плечистые; у офицеров сбоку непременная шпага, в руках солдат — фузеи дулом вниз. Пушкари смолкли, дивясь на выправку гвардейцев, а еще больше — на их добротный, с иголочки, наряд: черные треугольные шляпы, кафтаны с наброшенными поверх епанчами — у преображенцев темно-зеленые, у семеновцев густо-синие, перетянутые белой портупеей, — и у всех короткие красные штаны, чулки строго под цвет верхней справы, тупоносые башмаки.
В толпе говор всплесками. Вслух называли командиров гвардии: князь Михайла Голицын, герой Шлиссельбурга, Иван Чамберс, Федор Глебов, произведенный в новый чин. Старик подьячий, лиловый от стужи, толковал о высочайших наградах войску. Капитанам-де пожаловано триста рублев, поручикам двести, фендрикам по сту, сержантам семьдесят, капралам тридцать, каждому солдату отлита именная серебряная медаль.
Пушкари гурьбой обступили преображенца, затормошили с веселыми криками:
— Навар полагается, аль не слыхал? Деньга, бают, отвалена знатная… Магарыч, магарыч!
— А почему б и нет? — сказал Филатыч, и в голосе пробилась легкая грусть. — У меня родни-то всей — бомбардирская рота и теперь вот — вы, охламоны милые.
— Правда?
— Ей-богу, не вру.
— Качать его, робята!
И качнули бы, не вмешайся командир над школой: заметил непорядок, проскрипел как немазаное колесо.
Заключал шествие Ингерманландский конный полк, любимый меншиковский, — глаза разбегались при виде лошадей, подобранных по мастям: вороные, караковые, игреневые, буланые, гнедые, сивые, чалые, пегие, — что ни ротный строй, то свой особый цвет. Матово сверкали палаши и полусабли, поднятые в руках драгун, вдоль седел — в нагалищах — лежали укороченные фузеи, пары пистолетов затаились наготове в сумках-ольстредях.
— Вива-а-ат!
Победное войско — с распущенными знаменами, барабанным боем и музыкой — проходило на Красную площадь. К нему пристраивались квадраты артиллерной, математической, навигаторской школ, коим тоже кричали «виват», — в задаток, что ли? — а следом напирали продрогшие толпы москвичей, и неспроста: посреди площади ждало даровое угощенье.
Столы, расставленные двойной дугой на полверсты, ломились от всяческой снеди — жареной и пареной, вяленой и копченой. Грудами лежали куры, ути, гуси, тетерева, косяки буженины, кострецы говяжьи, щуки в капусте, караси с лопату, обок — в сулеях, в штофах, просто в жбанах — питье самое разное: водка, брага, романея, вино боярское, меды вишенные, смородинные, паточные.
У пушкарей засосало внутри.
— Нам-то можно, господин сержант?
— Нужно! С утра не емши, надо понимать. А вот хмельным блазниться не советую. Взыщу! — И вслед сорвавшимся вскачь питомцам: — Сбор посередке, через час!
К столам для воинских людей артиллеры пробились не сразу, почтительно расступаясь перед бравыми преображенцами, семеновцами, ингерманландцами, ну а со своей ученической братьей не церемонились, оттирали в сторону, как могли. Пашка-женатик первым влетел, двигая локтями, промеж навигаторов, утвердился скалой, за ним прихлынули остальные.