Глава восьмая

1

Буревая ночь с гулом врывалась в окна Братской земской управы.

— Брагина, Аграфена Ивановна?

— Я самая, батюшка… — мать низко поклонилась.

— Та-а-ак. — Воинский начальник за столом вроде бы задумался на минуту. — А скажи, Аграфена Ивановна, где твой старший сын, Степан?

— Где ж ему быть? Может, на рыбалке, может, на охоте. А то и на завод подался, он ведь последнее время там…

— Завод стоит полгода, к твоему сведенью. Говори, баба!

Мать растерянно оглянулась на Егорку, вошедшего следом за ней, развела руками.

— Ей-богу, что знала — сказала… Что ж еще? Старик при доме инвалидном в Тулуне, пять лет как слепой, средненький сын — вот он, завтра с вами поедет…

— Ты мне зубы не заговаривай, старая, некогда с тобой. Есть и другие. Ну-с, будем отвечать? Жаль, очень жаль… Семенов! — Перед офицером навытяжку встал приземистый, в летах, унтер. — Десять плетей!

Егорка трепетно шагнул к столу.

— Ваше благородие, не надо… Брат убег, с него и спрос, а она-то при чем? Не надо, ваше благородие…

— Лебеденко, вывести парнишку!

Рослый, головой под потолок, солдат играючи потеснил Егора, легким ударом выставил его прочь. Наступила тишина. Потом за стеной еле слышно свистнула плеть, и раздался приглушенный материн стон. Егорка без памяти кинулся к двери, и снова на дороге вырос громадина-солдат.

— Ша! — прогудел он. — Тихо, малый, а то и самому достанется, даром что новобранец. Закон есть закон. Провинился перед господом и земской властью, недоглядел за сынком — снимай штаны без разговоров. — Солдат посторонился, пропуская Поликарпа, отца Васьки Малецкова, угрюмо засопел. — Теперь до утра не спать. Их с одной волости за сорок, а пройдись по всему как есть уезду, ого!

Назавтра у Братской пристани теснился народ. Ветер заметно упал, по реке ходила пологая волна, прибивала к берегу шапки ноздреватой пены. Новобранцы, с вечера загнанные в трюм арестантской баржи, высыпали к борту, громко перекликались с родными.

— Папаня-а-а-а! — орал багроволицый, крепко навеселе, Мишка Зарековский, перегибаясь через поручень. — Без креста не вернусь, так и знай!

— Ну-ну… кха-кха, — взволнованно перхал отец. — Только, кха-кха, раньше в воду не свались.

— Не сахарный! А что до одежки, все равно бросать ее скоро!

У воды топтался пьяненький дед Пантелей, сипел, обращаясь к ребятам:

— Значит, едете?

— Как видишь, сгуртили, теперь на пастьбу! — ответил шуткой Серега-лучихинец. — Айда с нами, за компанию!

— Стар, не гожусь… А вы, значит, едете? Солдатчина, она такова: не ты к ней, а она за тобой, и всегда, понимаешь, не вовремя. Да-а-а. Что человеку надо? Жить в покое, сам себе голова, и чтоб над душой — никого.

— Вы слышали? — взвилась краснощекая тетка Настасья. — Нет, вы слышали, люди добрые? Власть ему не по нутру!

— Да что ты, кума, что ты? — испуганно зачастил старик. — Я про власть ни слова. Не нам ее судить… Ей видней, что и как…

Егорка неотрывно смотрел на мать. Она стояла в толпе, маленькая, худенькая, сгорбленная, махала рукой и что-то шептала без конца, давясь слезами. «Чего плакать? Не навек расстаемся, всего на год-полтора…» — бодрился Егорка, а у самого нос неудержимо вело в сторону. Он сцепил зубы, с трудом превозмог слабость. «А Степан, поди, за порогом пятками сверкает!» В груди вскипела обида на заполошного старшего брата, из-за которого так люто пострадала маманька. И зачем было бежать? Куда?

— Эй, проснись! — гукнул на ухо Мишка Зарековский. — День-то какой, а? Наш день!

— Мать высекли… Думаешь, легко? — выдавил из себя Егорка.

— Разбирай, что сгоряча, а что по закону. Высечь-то высекли, а сторублевый паек ей все-таки выплатили, по твоей милости. Х-ха, небось и беглому Степке от него перепадет! — оскалил белые зубы Мишка. Он оборвал смех, покивал многозначительно: — Ты их тоже пойми. Им даден приказ: под ружье столько-то бритых. А те в бега. Свою башку терять ни за что?

— Так-то так, — задумчиво согласился Егорка.

— Та-а-ак! — заверил его Мишка и подал недопитую бутыль. — Хлебни, другое запоешь, ей-пра!

«Башковит он все-таки. Весь в батю. Павла Ларионыча!» — Егорка малость повеселел.

Народ на берегу расступился, освободил сходни, Замелькали бело-зеленые кокарды на фуражках милиционеров, следом поплыли высокие, с черным блеском котелки чиновных господ. В центре выступал начальник уезда. Был он строен, по-военному подобран, мундир слепил золотым шитьем, а вот голос оказался на редкость слабым, утонул в крепком разноголосье толпы.

Губы начальника уезда произнесли последнее слово, рука в белой перчатке подала знак. На пароходе произошло движение, капитан крикнул в переговорную трубку, и властно, резко, оглушительно заревел гудок. Из черного борта вырвалось облако пара, поползло к барже, окатив новобранцев знобкой моросью. Буксуя и клокоча, зашлепали плицы огромного кормового колеса, и пароход тронулся, сперва через реку, чуть ли не прямо на Красный Яр, потом все круче забирая против течения. Солнце косо било в глаза, сверкало зигзагами по раздольному плесу. Прощай, дом родной! Прощай, маманька!

До губернского города плыли четверо суток, наглухо закупоренные в трюме. Наверх выпускали редко, и не скопом, а человек по десять, охрана зорко следила, как бы кто не сиганул с борта в реку.

— Черт, ну и погреб! — ворчал Мишка Зарековский, брезгливо оглядывая темные, в скользкой испарине стены, малюсенькие, зарешеченные окна под потолком.

Обтрепанные, полупьяные новобранцы валялись на кучах прелого сена, дулись в «очко» на копейки, бродили с тупым видом: в глазах затаилось настороженное недоверие друг к другу. Часто возникали потасовки.

— Везут как арестантов, — ронял кто-нибудь вялым голосом.

— А чем ты краше полосатого? Ни волос, ни справы!

— Ну-ка повтори! — и тут же бац по скулам.

Пока не погас огарок свечи, кем-то прихваченный из дому, было еще терпимо. Но вот наступила темень, пронизанная едкой гарью, и новобранцы осатанели. Вскочили даже те, кто сутками спал без просыпу. Один выругался, второй пригрозил, третий бешено затопал сапожищами, четвертый заторкал в стену кулаками. Брань, рев, стук прокатились по всей барже, от носа до кормы.

Немного погодя открылся тяжелый, окованный железом люк, на отвесной лестнице встал унтер с фонарем в руке.

— Что за шум? Аль с цепи сорвались?

— Свету! — орали в триста глоток.

— Чего, чего? — переспросил унтер, выдвигая левое ухо.

— Свету, глухой пестерь!

— А его нету!

2

Неделю новобранцев держали на окраине города, в бараках, за колючей проволокой. Кормили впроголодь, жиденькой баландой, два раза в день. Лишь у Зарековского в мешке сохранились кое-какие припасы из дому. Иногда и Егорке перепадало то яйцо, то черствый калач, правда, не часто…

Наконец в бараки пожаловали господа в золотых погонах, среди них даже один полковник, начали торопливый, с пятого на десятое, опрос. Тут же суетились доктора, выстукивали, выслушивали, ставили на весы. «В пехоту!» — слышалось чуть ли не подряд. Мишка не оплошал и теперь, причем подумал не только о себе. От кого-то узнал о наборе в унтерскую школу, куда брали не иначе как с двумя классами церковноприходской, вцепился в Егорку и Серегу, силой повел во флигелек на отшибе.

— Скорее, черти! — шептал, горячечно поблескивая глазами. — Не пожалеете!

— Да ты, одурел, что ли? — испуганно сказал Егор. — Какие у меня два класса? И года не учился.

— Ого! Первую зиму начал при удавленнике-учителе, так? Потом вторую — почти до рождества. Вот и два года. У меня даже три, если считать Братское высшеначальное… откуда выперли!

— А что за школа? — поинтересовался лучихинец.

— По указу Временного сибирского правительства сколочена, во как! Девять месяцев, и ты унтер, а там прямая дорога в офицерство. Чуете, куда прыгаете?

Уговорил-таки, черт ласковый! Да Егорка с Серегой и сами понимали: загонят в пехоту — не возрадуешься. Или пошлют по Ангаре ловить беглых, вроде Степана с Васькой, или, что еще хуже, турнут за Байкал, где продолжаются бои.

Школа разместилась в доме бывшей мужской гимназии, около Тихвинской площади. Тут же, невдалеке, юнкерское училище, кадетский корпус… Первое дни пролетели в празднично-веселой кутерьме: новобранцы до красноты отмылись в бане, отпарили грязь, получили на руки ворох новенькой обмундировки с гривастыми львами на пуговицах. Чего-чего не было в том ворохе! Английское белье, летнее и теплое, свитера. Френчи с накладными карманами, полубриджи, где каждая шерстинка искрилась. Штиблеты с кожаными, до колен, гетрами, в толстенной подошве семьсот гвоздей: какая гололедица ни будь — не упадешь, а пошаркай по булыжной мостовой — искры как из-под копыт. Шинель заморского сукна, и к ней фуражка, а на зиму каптенармусом обещаны сапоги, треух нерпичий, байкальский… Лафа, да и только!

А еда, еда-то! Утром — белый хлеб с сыром, сладкий чай, а то и кофе, в обед — борщ по край глубокой тарелки, непременно что-нибудь мясное, потом кисель: вечером — каша с маслом, снова чай… Вот не думали, не гадали!

У Мишки мгновенно завелись какие-то дела на воле. Изыскав предлог, отлучался, прибегал запаленный, с оглядкой доставал что-то из-за пазухи, прятал в тумбочку, под замок…

На третий день, утром, прихватил с собой Брагина.

Тот шел, задрав голову. Конечно, до Москвы губернии далеко, но после неказистого Братска, тем более Красного Яра и Вихоревки, город прямо-таки околдовывал. Как по линейке пролегли улицы, над ними — купола церквей, один выше и затейливее другого. Ключом кипела публика у нарядного, в броских афишах «Иллюзиона», мимо с криком проскакивали легковые извозчики, в обгон мчали сверкающие лаком «форды».

Слева зеленой стеной надвинулся Интендантский сад. Солдаты ненадолго остановились, попить сельтерской.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: