Открыли окованную железом дверь, толкнули с верхней ступеньки:
— Отдыхай, сволочь! — Егор Брагин упал, перевернулся через себя, поехал по обледенелому полу куда-то вниз.
— Давай ко мне, тут солома! — позвал знакомый голос…
— Лукич, ты? Эх, Лукич…
— Спокойно, паря. Не выказывай слабости, им она, твоя дрожь, сердце греет.
Приводили еще и еще. Влетел головой вперед человек в белой, клочьями, рубахе, стоя на четвереньках, долго шарил вокруг, искал очки.
— Кто таков? — спросил Мамаев. — А-а, учитель. Садись, гостем будешь! — Человек сел, вздохнул со всхлипом. Потом втолкнули старика, троих молоденьких парнишек, и тут же увели кого-то. В карцере наступила гнетущая тишина. Через несколько минут со двора донесся еле слышный выстрел. «Кончили!» — мелькнуло у Егорки. Старик рядом с ним осенил себя крестом, зашептал:
— Помяни, господи, душу вновь преставленного раба твоего!
— Помянет, будь уверен… — подал голос один из парней. — Тебя-то они за что, дедок?
— Пронька, внук, убег до Зверева, а я отвечай… Вы тоже, поди, прочь навострились?
— Ну, не-е-ет, нас теперь из города на буксире не вытянешь. У нас, дед, за Ушаковкой дела огромные…
— Знаешь, держи при себе! — одернул его Мамаев.
Час ли прошел, день ли, неизвестно, когда в подвал снова спустились надзиратели во главе с помощником начальника тюрьмы. Луч фонаря скользнул вдоль заиндевелых стен, выхватывая мертвенно-бледные лица, широко раскрытые на свет глаза.
— Собирайтесь!
Арестованные повскакали, торопливо поддергивали штаны, дрожащей рукой проводили по всклокоченным волосам.
— На выход!
Первым шагнул Мамаев, но точно рассчитанный удар свалил его на прелую солому. Вслед за ним грохнулся Егорка Брагин.
— Вы — двое — не торопитесь… Оказывается, красное семя, хоть и в школе Нокса обитаете! — глумливо сказал помощник начальника тюрьмы. — Решать о вас будет сам генерал Сычев. С предателями у него просто: или веревка на шею, или к заложникам, кои собираются на Байкал, в «гости» к атаману Семенову!
На этот раз увели всех: и очкастого учителя, и старика, и молодых ушаковских рабочих. Двое ждали выстрелов, но их почему-то не было. Видно, поиздевались и отпустили по домам, а может, перевели на новое место.
Егор сидел, окоченев, не попадая зуб на зуб. Шутка ли — столько часов пробыть на сквозняке, без сапог, в одной неподпоясанной гимнастерке. Хоть бы портянки оставили, на худой конец… Перегнувшись чуть ли не вдвое, чтобы не удариться о гулкий свод, Мамаев покрутился по тесному каменному «мешку».
— Двигайся, Гоха, двигайся, не то сгинешь… Эх! — Мамаев торкнулся плечом в дверь, отвалил прочь. — Угодили в мышеловку… Строилась на века, что и говорить!
Горестно-тупо глядя перед собой, Егорка сказал:
— Не думалось, не гадалось — в тюрьму… А рано утром — к стенке. — Он помедлил, добавил с безмерной тоской: — Сбил ты меня, Дмитрий Лукич, опутал по рукам-ногам…
— Жизнь сбила, чудак!
Но Егорка знай твердил свое:
— За что под арест? Мало ль кто к тебе заходил… Стало быть, хватай всех подряд?
— Леший тебя знает, Гоха. Будто и революции не было вовсе, и колчаковщина обошла далеко стороной, ничему путному не научила. Где ты спал, в какой берлоге?
— Чай, вместе солдат на мясорубку готовили, не один день.
— Верно, готовили. Ну, а в семнадцатом?
Улыбки старший унтер-офицер не увидел, мешала темнота, но ясно представил ее на бледном лице Брагина. И голос помягчел на какую-то дольку.
— В Вихоревке, у Пров Захарыча робил. На его заимке…
— Ага, у мироеда?!
— Зря ты на него, совсем зря… Все б такие были! — он глубоко вздохнул. — Иногда… встану с зарей, пораньше, а он тут как тут: чего недоспал, парнище? Мол, коней и коров поить надо, сенца подбросить, стряпке помочь!.. А он: кони с буренками потерпят, сынок… Иначе и не звал! С поля приеду, в горенку кличет, за стол с собой. Чего-чего, бывало, не нанесет хозяйка: и щи с мясом, ложка стоит, и студень, и шаньги, и кулага… — Егорка проглотил обильную слюну. — А по осени расчет справедливый, и даже сверх того. Ты закайлил три мешка ржи, а он: бери четвертый, сыпь-сыпь, да батьке с маманькой кланяйся!
— Ловкий был старикан, умел подъехать. Скажи, а прочие крепенькие миловали? Папаня Зарековского, к примеру.
— Всякое случалось, — тусклым голосом обронил Егор.
— То-то и оно, брат Гоха! И запомни, заруби на носу: это «всякое» не кончится до тех пор, пока вы, Брагины, какие есть на свете, не встряхнетесь, не протрете сонные глаза… Молчишь? Пора за ум браться, глядеть в корень, увязывать одно с другим.
— Чего увязывать — связанному?
— Ту же доброту Прова Захарыча с адмиральско-генеральскими порядками. Троица таких ласковых — и несколько голых волостей!
— Подзагну-у-ул!
— Ничуть, поверь. В особицу он, может, и неплох, твой благодетель, а все вместе они — от Вихоревки, Красного Яра и до Омска — та свинцовая плита, которая давит простого человека, не дает ему ни охнуть, ни вздохнуть… Поразмысли на досуге, больше я ничего не скажу.
— Короткий он, досуг-то. Завтра чуть свет… — он без сил привалился к липкой стене.
— Ну-ну, паря, ну-ну!..
— Тебе, в твои сорок, легко смерть принимать, а я… а мне… — Брагин замер, повернув голову и вслушиваясь. В коридоре топот многих ног, необычно громкий говор, чьи-то испуганные вскрики. Гулко резанул выстрел. — Все, за нами…
Гул докатился до подвала, загремел откидываемый дверной затвор. И обеспокоенное:
— Лукич, Гоха, вы где?
Распахнулась дверь, и ввалились солдаты инструкторской школы. Затискали в медвежьих лапах, сгребли, понесли из вонючего каменного «мешка». В углу, на той же соломе, улеглись теперь помощник начальника тюрьмы и старший надзиратель, покорно отдав справу и сапоги.
Вот и конец коридорам и переходам, вот и улица, запруженная арестантами и солдатами школы Нокса. Они гомонили, кричали враз. У всех почему-то сорваны погоны, на отворотах шинелей — красно-зеленые банты. В стороне, опираясь на палочку, стоял штабс-капитан Терентьев, улыбался старческими глазами.
Унтера понемногу пришли в себя, поправили нахлобученные папахи, запоясали шинели, содранные с надзирателей: жаль, черные, но поперву сойдут и они.
— Что у вас, объясните толком? — спросил Мамаев.
— Про все — долго, мил друг Лукич, — молвил детина-инструктор, тот самый, что по весне грозился оборвать кой-кому хлопья, и торопливо, с пятого на десятое, передал последние новости.
На том берегу, в Глазково, нежданно-негаданно восстал расквартированный там Пятьдесят третий пехотный полк, арестовал офицерье, какое не примкнуло к нему, захватил предместье и вокзал. Одна беда — шугой сорвало понтонный мост, всякое сообщенье между городом и станцией прекратилось.
— У нас, в батальоне, шум. Подвалила часть особых, с капитаном Решетиным, а дальше ни с места. Спасибо Гущинскому, под вечер скомандовал «в ружье!» — и на юнкерское училище.
— Ну и ну? — загорелся Мамаев.
Солдат потупил голову, хмуро бросил:
— Не выгорело. Те как сыпанут из пулемета, мы обратно… Зато свою сволочь к ногтю! И полковника, и подполковника, всех замели к едреной бабушке. Только прапор не дался, пустил пулю в лоб!
Высокий уловил тень тревоги на лице Терентьева.
— Не волнуйтесь, наш брат тоже разбирается, кто к нему каковской стороной. Вас в обиду не дадим… гражданин штабс-капитан, — он оглянулся на город. — Не ровен час, юнкерье налетит в отместку… Идем, братва.
Из тюремных ворот вышел знакомый седоусый слесарь с охапкой наганов, принялся раздавать их парням, освобожденным из-под ареста.
— Тебе, тебе, тебе… — И вслед Егорке: — Эй, а ты куда, унтер молодой?
— В батальон, куда ж еще.
— Он теперь за Ушаковкой, а в школе сычевцы орудуют. Или… надумал к ним?
Егор медленно повернул назад.
Четвертый день по берегам Ушаковки, от нагорных улиц и до устья, кипел бой.
Линия красно-зеленых, которые отступили в северное предместье, пролегала вдоль набережной, на восток, мимо тюрьмы. Городской берег занимали юнкера с кадетами, пехотные и егерские части. Почти в центре — длинное каменное здание военно-обозных мастерских, главный оплот белых, рядом — Интендантский сад, приспособленный для обороны: забор обшит плахами, старые учебные окопы углублены и повернуты брустверами к Ушаковке. На стороне генералов Артемьева и Сычева все войска гарнизона, кроме Пятьдесят третьего полка, отрезанного ледоходом, унтер-офицерской школы и остатков отряда Решетина.
Повстанцы понесли крупные потери, особенно в первые дни. Им был дан приказ: по городу не стрелять, чтоб не вызвать столкновений с чехословацкой дивизией, которая объявила нейтралитет, а из города жарили немилосердно. С колоколен кафедрального собора и других церквей в упор били пулеметы, артиллерия, установленная на Петрушиной горе, накрывала предместье прицельным огнем. Кое-кто среди красно-зеленых поговаривал об отходе по Якутскому тракту…
На третье утро стало немного легче. Ниже, у Иннокентьевского монастыря, с большим трудом переправились через реку батальон Пятьдесят третьего полка и головная партизанская сотня Петелина. Ее разъезды прикрывали теперь крайний левый фланг.
Под вечер была атака. Сводные рабоче-солдатские роты клином ворвались в город, опрокинули юнкеров и егерей, погнали к Казачьей площади. Человек пять, и с ними Егорка, заскочили во двор кадетского корпуса, бегом пронеслись по этажам, хватали что попадется под руку, совали в карманы. Егор облюбовал дивную, с перламутровой ручкой бритву: пух на щеках отвердел, давным-давно требовал управы. «Спирт, спирт ищите, оглоеды. Капитан Решетин велел!» — крикнул кто-то. Гурьбой влетели в медпункт, прикладами р-раз по зеркальным стеклам… Потом, с раздутыми карманами, затопали вниз, во двор, где дымила кухня с ужином для солдат. Впервые после ареста Егор поел как следует.