На дворе еще держалась темень, когда жена Прова Захаровича зашла в пристройку, где ночевали работники.
— Эй, Кузьма, вставай, коней поить надо, — сказала она с одышкой.
— Пусть Егорка, он помоложе… — пробормотал работник и повернулся к стене.
— Да проснись же, антихрист! — она с силой толкнула его под ребро.
— Ох! — Кузьма сел, стал чесаться: скреб черными ногтями затылок, потом живот, потом спину меж лопатками.
— Ну, кончил ай нет? — вышла из себя хозяйка. Работник нашарил в полутьме портянки, принялся медленно, с раздирающей челюсти зевотой обуваться. И внезапно вытянул сонного Егорку ичигом по спине. Тот вскочил как ужаленный.
— Все-таки разбудил, окаянная твоя душа! — хозяйка всплеснула руками, в испуге покосилась на дверь. — Провушка опять сердиться будет… Ну, ладно, ладно. Скотина изошлась криком, да и сено до сих пор в возах, надо б сметать в зарод. С богом!
— Досыпай за нас! — бросил вдогонку ей Кузьма.
Над зубчатой линией тайги всплыло солнце, заискрилось на рыхлом, взявшемся за ночь ледком снегу. С крыш зазвенела робкая капель.
Возы убывали туго. С Егоркой творилось что-то странное: вилы, всегда покорные ему, вывертывались из рук, глаза все сильнее заволакивало горячей пеленой. Кузьма надсадил голос, подгоняя его, орал, в нетерпении сучил кулаками, но вот умотался и он.
— Слезай, отдохнем. Ну их к бесу!
Во дворе ненадолго появился Пров Захарович, суховато покашливая, на мгновенье остановился у калитки, побрел в дом.
— Был человек, и нету человека, — молвил Кузьма, сидя на бревне.
— Зачем так-то? — прерывисто сказал Егорка.
— Цыц! Мал еще рот затыкать. Слушай, мотай на ус… Да-а-а. Богатство тоже не сахар, если вдуматься. Тем паче с такой пилой под боком… Ты ее раньше не видел, хозяйку-то. У-у-у! Простой люд не замечала, за версту нос драла. Как же, купецкого роду-племени, да и лицом бог не обидел. Выйдет из церкви, бывало, что твоя королевна заморская! — Кузьма закурил, всласть затянулся едким табачным дымом. — Ну, а сам вроде нас начинал, с батрачества. Потом с ней слюбился. Дальше — больше, ейные мать и отец на кладбище переехали, в тенек. Молодые вдвоем стали хозяйствовать. Дом — полная чаша, чего-чего нет: и кони, и коровы, и деньга в кубышке. А ей все мало, из материных обносков не вылазила, батраков держала впроголодь, одним словом. Да-а-а. Пронька совестливый жуть, — на дыбы. Ее обломать хватило сил, а сам засох. Как обо что-то ударился! Когда, боле полугода назад, единственный сын сгинул на Карпатах, он и вовсе…
В глазах Кузьмы вдруг вспыхнул суетливый огонек. Он поднялся с бревна, крадущейся походкой заторопился навстречу молодой снохе Прова Захаровича, которая сходила с высокого крыльца. Кузьма заступил ей дорогу, маленький, кривоногий, с редкой бороденкой, рассыпал угодливый смешок. Она равнодушной тенью скользнула мимо. Кузьма сбычась проводил ее взглядом.
— Стерьва! — сказал он, когда вернулся к зароду. — Плывет, не подступись, а про себя, поди, только об одном и думает… И еще о наследстве!
«Черт поймет-разберет Кузьму этого. То умница, то гмырь самый распоследний… — мелькнуло у Егорки. — Чем она ему не угодила, в конце-то концов?» Он привстал, качнулся, боком сел на сугроб.
— Ты и впрямь заболел, — донесся издалека обеспокоенный голос Кузьмы. — Говорил тебе вчерась — не скидавай зипун, с весной шутки плохи. Дуй в избу, как-нибудь управлюсь один.
Егорка лежал на полатях, укрытый овчинным тулупом, дрожал от озноба. Подошел Пров Захарович, худой, с бледно-серым лицом.
— Потерпи малость. Бабы готовят земляничный отвар. Выпьешь раз-другой, и никакой хвори… Ну, а с первым теплом — на заимку. Там, брат, вольготно, как нигде.
— Простите, дядя Пров…
— За что, дурачок? — дрогнувшим голосом справился Пров Захарович.
— Зарод не сметан…
— Почти готов, Гришка соседский помогает… Я бы и сам вилами подвигал, да вот беда — сердце не отпускает второй год… — И громко, через силу: — Эй, бабы, вы скоро?
— Сича-а-ас!
На Егорку накатывало зыбкое, огненными волнами, забытье… Откуда-то вплотную набегала на резиновых колесах островерхая башня, и с «галдареи», что прилепилась к ней, повелительно звал Мишка Зарековский… Нет, звал, но кого-то другого, светловолосый кузнец Игнат, а Васька Малецков сидел на веслах, и над бортом лодки вспухал кулак тетки Настасьи. «Вот тебе, каторжный!» — угадывалось по ее губам. Но удара почему-то не было, а было тихое, ласковое прикосновенье к щеке… Он вздрогнул, открыл тяжелые веки. У печи стояла сноха Прова Захаровича. Приподнимаясь на носках, она подала чашку с отваром, легонький ситцевый капот на ней распахнулся, и совсем близко от Егоркиных глаз затрепетала белая, девически округлая грудь.
Он прижался к дымоходу, замер, и лицо молодой женщины тронула слабая, с горчинкой улыбка.
На третий день стало заметно легче, особенно после бани, и ужинать Егорка спустился к общему столу. Хозяйка — по знаку мужа — подкладывала ему то кусок мяса, то студень, то шаньгу.
— Пропустим-ка для сугрева, сынок! — Пров Захарович весело пощелкал ногтем по графину с лимонной настойкой.
— Не надо бы приваживать к питью. Больно мал, — заметила хозяйка, подобрав тонкие губы.
— Разговоры! — коротко осадил ее муж.
— Этому мальцу шестнадцать лет. Продлись война еще немного, и пойдет в солдаты на те же самые Карпаты… Пей, Егор Терентьевич! — громко сказала сноха и сама с каким-то ожесточеньем опрокинула настойку в рот.
До чего ж околдовывает, ведет за собой покос в тайге! Вот, кажется, вся трава уложена валками до последнего лепестка, и дальше одна непролазная чащоба, где не то что человек — мышь не проскочит; но не поленись, шагни вперед, раздвинь березовые гривы, и перед тобой зазеленеют новые плеса, новые потайные уголки… Знай, коси!
Дойдя до опушки, Егор достал из кармана брусок, несколько раз черканул по лезвию косы, оглянулся. Ого, напластовал с утра, поди, на целую копну. То-то ахнет Кузьма, когда вернется из деревни… А когда вернется — бог знает. Уезжал на день-два, чтобы показаться фельдшеру, но, по всему, разболелся вконец.
По краю неба плыли тонкие, насквозь высветленные солнцем облака, шли неведомой дорогой, и хоть бы какое из них забрело в сторону… Егор с досадой чертыхнулся. Один, совсем один! До соседней заимки верст шесть, и то напрямую, а по проселку — со спусками в лога, с объездом болот и гарей — все восемь. А тут хлеб на исходе, осталась черствая краюха, и к ней ничего, если не считать нескольких луковиц… Да нет, одному все-таки лучше. Никто не теребит, не ноет под руку, не стоит над душой, вроде хозяйки: то не так сметал, то не туда прибил, то криво повесил… И Кузьма порой вздергивает нос: как-никак старший работник. Пойми его! Напропалую бранит и Прова, и весь белый свет, а сделай самую малую оплошку — напускается цепным кобелем…
Снова падала и падала трава, в нос бил медовый запах цветов, на ичиги летели брызги росы. Припекало солнце, вышедшее из-за ближних елей. Сняв рубаху, Егорка сделал замах и насторожился. Показалось или на самом деле был крик? Вслушался, помотал головой: «Доплясался, скоро бредить начну!»
И все ж на заимку кто-то приехал. Над деревьями пронесся ветерок, и с ним — теперь отчетливо — долетел зов.
Вскинув косу на плечо, Егор заторопился к заимке, стараясь наперед угадать, кто там: «Кузьма? Вряд ли… Скорее, дядя Пров. Слава богу, вспомнили, а то брюхо приросло к спине!»
Он миновал осиновый перелесок, обмелевший, в каменной россыпи, ручей… На пороге избы стояла молодая хозяйка, задумчиво следила за дымком, разведенным от комаров. Она увидела Егорку, окинула пристальным взглядом, сказала с колкой усмешкой:
— Ну, чего язык проглотил? Здороваться медведь будет? Ладно, иди за стол.
Пока он за обе щеки уплетал шаньги с топленым молоком, она сидела напротив, подперев рукой голову, не сводила с него зеленовато-серых глаз.
— Не боялся в одиночку? Свекор чуть с ума не сошел. «Что он да что с ним!» Вот и… послал.
Но Егору почудилось, что сказала она совсем не то, о чем думала.
— Грабли в порядке? — спросила она, помолчав. — Засветло смечем копешку-другую, а утром за косьбу.
Незаметно подкрался вечер, смазал полукружья пестрого осинника, придвинул темную стену елей чуть ли не вплотную к заимке. Густел туман, перемешанный с легким запахом дыма.
Егорка стреножил коней, навесил им ботала, пустил на луг, пошел в избу. «Свет погашен, поди, легла…» — подумал он.
Среди ночи его разбудил тихий голос: «Егор!» Над ним неясной белой тенью склонилась молодая хозяйка, осторожно гладила спутанные волосы. Он пугливо привстал, ощутил рукой ее колено, рванулся в сторону, но она силой удержала его, притянула к себе, задавила страх долгим, неистовым поцелуем.
Потом она лежала на кошме, рядом с ним, навзрыд плакала.
— Прости, мой миленький. Прости, ради бога…
— За… что?
— Стыд потеряла… Но не осуждай, Гошенька. Трудно одной, ох, как трудно, если бы ты знал! Мне ведь нет и девятнадцати, не жила вовсе…
Молчаливая, спокойная женщина вдруг обернулась нежной, слабой девчонкой, совершенно беззащитной перед бедами, которые так рано пали на ее голову. Он трепетно подался к ней, нашел в темноте ее губы, соленые от слез.
— Не плачь, ну, не плачь… — шептал Егорка, пронизанный острой жалостью.
Прошло короткое лето, за ним прокатила осень, грянули морозы, побелив дома, цепочки изгородей и тайгу, а Степана все не было. Заявился он перед масленицей, по пути со Старо-Николаевокого завода.
— Ну, как мой брательник живет-может? По Красному Яру не соскучился? — весело спросил он, отряхивая у порога снег. Посмотрел на молчаливого Егорку, стесненно крякнул. — Нечего там делать пока. Сам с весны первый раз еду, отпросился на два дня. Деньги отвезу и тем же часом обратно… Потерпи…