X

Председатель исполкома Степан Жилюк избегал поездок в Великую Глушу. Родное село, с детства знакомые места бередили душу до боли. Смерть родителей, сестры, гибель жены и маленького сына… Боль с годами не угасала, не ослабевала, а вроде бы, наоборот, разрасталась еще сильнее, каким-то образом обновлялась, причиняя все более острые душевные страдания.

Жил Степан уединенно, бобылем, что нередко становилось предметом дружеских разговоров: дескать, так уж полагается, такова судьба, не ты первый, не ты последний, пора, брат, жениться, прибиваться к берегу, потому что нельзя жить холостяком. Кто правильно поймет, а найдутся и такие, которые будут болтать бог весть что: разве мало их, которые присматриваются, поджидают малейшую неосмотрительность, чтобы ославить, пустить сплетню, потому что человек ты не рядовой, всегда на виду…

Степан кивнул головой, понимая, что, конечно, когда-то должна измениться и его жизнь, а в душе не мог переломить себя, все в нем восставало при одной лишь мысли, что на место Софьи придет другая, другая будет встречать и провожать его, обнимать и целовать, с другой он должен будет делить самое сокровенное… София… Почему так получается?! Почему человек, который превыше всего ставит жизнь, кладет на ее алтарь самое дорогое, непременно должен погибнуть, складывать крылья, даже не прикоснувшись к тому, во имя чего рисковал, отдавая здоровье, благополучие, в конце концов, всего себя без остатка? Что это — закономерность или случайность? И логично ли это? Не справедливее ли было бы устлать этот путь телами тех, кто, пренебрегая всеми принципами гуманности, творит разбой и насилие?.. Как бы изменился мир? Насколько бы легче в нем жилось! Не было бы столько слез…

Привычные раздумья, возникавшие постоянно, неотвратимо, кажется, даже никогда не покидавшие его, в особенности когда речь шла о Великой Глуше. А поскольку мысли о селе, так сильно пострадавшем от немецкой оккупации, навещали его часто, он в конечном счете начал воспринимать их как бы со стороны. Будто привыкал к боли. Правда, появлялись некие нюансы, огорчительные и нерадостные, и в зависимости от них создавалось настроение. Вот и этой весной, которая мало чем отличается от прошлогодней и позапрошлогодней (давай посевную, тягло, инвентарь, заем), привычное течение хозяйственных и личных забот нарушил внезапный пожар. Не нашли виновника, событие уже готовы были причислить к случайным, как вдруг история со Стециком. Тут уже не случай! Это преступление, преступление, каких давно, по крайней мере несколько последних лет, не было. Кто же виновники? Где они прячутся? Свои, местные, или пришлые?.. Это весьма важно. Чужие прибились, где-то выкурили их, и — если не попадутся сейчас, попадутся позже, а вот здешние… Конечно, это не прямая его забота, есть специальная служба, однако быть равнодушным, полагаться только на кого-то он не может. Хозяину до всего есть дело.

…Степан сидел за небольшим, ничем не прикрытым столом президиума, за которым теснились еще двое — председатель колхоза Устим Гураль и совершенно незнакомая ему девушка, учительница, приехавшая в Великую Глушу осенью, — и слегка прищуренными от тусклого света глазами всматривался в односельчан. Маловато же их осталось! В особенности мужчин. Одних убили фашисты-каратели, когда жгли село, другие погибли позже, на фронте, всего лишь и осталось десяток-полтора. А было же… Как соберутся, бывало, на праздник или по какой-либо другой причине — вся площадь становится серой от свиток. Или же на сенокос выйдут… Или когда встречали Красную Армию в сентябре тридцать девятого. Будто с других миров привалило тогда люду… Да, а ныне вот… ни мужчин, ни села… В старое время, наверное, вряд ли отважились бы строить заново на пожарище, а теперь стебелек к стебельку, росточек за росточком поднимали жизнь. Вот уже и о школе речь — пора, мол, этим летом закончить, сколько же ютиться по всяким углам; и о посевной заговорили — нужны трактора, сортовые семена…

— Я так думаю, — говорил, стоя рядом со столом, Грибов, механизатор, и Жилюк невольно заслушался его искренней речью. — Пускай себе там разные Черчилли запугивают новой войной, а нам бы посеять хорошенько, чтобы хлеб был и к хлебу. Государство наше сильное. Выстояли горячую войну, «холодную» и тем более одолеем. Нам бы, Степан Андронович, хоть один трактор, много не просим, хоть один бы, да еще пару сеялок, ведь земли, сами знаете, за годы войны запущены, нужно их обновлять, а голыми руками тут не управиться. Правду я говорю, люди? — обращался он к присутствующим.

— Правду, правду, Микола, — первым же и поддержал оратора Гураль, — да еще бы запчастей, Андронович. Ты уж, как свой, сельчанин, похлопочи, не откажи землякам…

Жилюк улыбнулся: знакомая речь! Куда ни пойди, куда ни поезжай — одно и то же, будто сговорились. Все же ему приятны были эти претензии, хуже чувствовал бы он себя, если бы их не было, если бы крестьяне молчали. Когда просят, значит, дорого им, болеют за общее дело. Жаль только, что его исполкомовские возможности слишком ограниченны, особенно малы их резервы, собственно, у них и нет никаких резервов. Когда что-нибудь из техники поступает, не задерживается, сразу распределяется по хозяйствам. Разумеется, Великой Глуше надо бы уделить особое внимание, в этом они правы, и не потому, что земляки, односельчане, а потому, что натерпелись больше других.

Так и сказал им. И добавил: всюду сейчас нелегко, страна поднимается из руин. Нужно напрячься, изыскать местные возможности…

— То есть коровок запрячь? Самому подсоблять?

— И коровок, когда прикрутит.

Трудные нынче разговоры! Трудные. Хозяйства еще бедные, помощью всех не охватишь… Тянут люди. Бывает, и ропщут, а тянут, изо всех сил стараются. Такова уж крестьянская судьба: живешь на земле, дели с нею и радости, и беды. Война не война, засуха не засуха, а жить надо, жизнь не останавливается. Паши ее, земельку, копай, засевай, хоть слезами горькими, лишь бы хлеб, лишь бы пища. Наверное, нет на свете работника, чья судьба была бы капризнее хлеборобской. Нужно обладать огромным терпением, огромным мужеством, чтобы растить хлеб. Нужно обладать огромной любовью к самой земле. Без всего этого лучше и не берись…

Выступала Марийка, жена брата Андрея, — на ферме работает дояркой, за улучшение поголовья коров ратует, а Степану думалось: сколько же выехало отсюда, с этих вот земель, во всякие Канады и Америки в поисках лучшей доли! Возвратятся ли когда-нибудь в родной край, приложат ли руки к тому, чего так ждали, на что так надеялись?.. Эге-гей! Может, кому-нибудь и посчастливится…

Где-то слоняется по белому свету и Павел, грешная душа. Переломал собственную жизнь, сбился с истинного пути… А может… может, и нет его в живых? Получил два метра «самостийной» и угомонился… Эх, Павел, Павел! Не было на тебя управы. Вожжей не было. Или кнута добротного, отцовского. Замутились твои мозги всякими глупостями, и повело тебя, будто окаянного.

Вспомнилась встреча во время войны, в штабе оуновцев, откуда едва сумел удрать, и Степан болезненно поморщился. «Я тебя не знаю, ты меня». И это брат брату… Раскаивается ли, если остался в живых? Должен ведь! Должен, пора уже понять. А что, если он… Но нет, нет! Так долго не удержался бы — подал бы голос, как-то заявил бы о себе. Как можно без людей, хотя и провинился перед нами, без земли? Лучше уж в могилу…

Степан еще потолковал с односельчанами, пообещал Гуралю зайти к нему вечерком и вместе с Марийкой, которая неотступно стерегла, чтобы никто не перехватил его, на газике поехал к старому жилюковскому подворью. Оно встретило предвечерней тишиной, настороженной и тяжелой, будто полевое предгрозье, какой-то необычностью и таинственностью. Или, может, ему только так показалось. Потому что давно не был, отвык, хотя и видит его все время мысленным взором. «Добрый вечер, мама», — то ли сказал, то ли подумал Степан, ступая на подворье. В ответ грустно вздохнул в верхушках деревьев ветер. Степан немного постоял, прислушался, однако ничего другого слух его не уловил. «Наверное, отсюда выглядывала меня. От ворот. Вот и тропинка сохранилась. Мама! Мама! Сумеем ли мы когда-нибудь погасить свой долг перед вами или вот так и будем ходить вечно?..» Боль опять стиснула сердце, и Степан не торопился гасить ее. Сыновьям, которые не уберегли родителей от насильственной смерти, до конца дней носить в своем сердце печаль. Это, видимо, единственное, чем они могут искупить свой грех. Хотя… велика ли его провинность в том, что погибли мама и тато? Если бы находился рядом с ними, разве бы все произошло иначе? Разве мог бы молчать, терпеть надругательства?.. Не такие Жилюки! Всяк по-своему, а восстают, бунтуют, и не дай бог попасть под эту горячую руку обидчику. И умирают каждый по-своему, Мать — так, отец — иначе, сестра Яринка — еще иначе…

— Степан Андронович, милости просим в хату…

Кто это? Голос не Марийкин, у нее более резкий, на сквозняках в коровнике простуженный, а это… Она, та, которая сидела рядом за столом, писала протокол. Учительница?.. Степан и удивился, и обрадовался почему-то. Что она здесь делает? Просто так навестила или…

Подошел к крылечку.

— И вы здесь?.. Как же вас зовут?

— Галина Никитична, — улыбнулась девушка.

— Они у нас живут, — объяснила Марийка, — с самой осени. С тех пор, как вы не были.

Так, так. С самой осени. Полгода или больше не был он в Великой Глуше, обходил или не обходил ее стороной, — просто путь не лежал сюда; не его это куст, село закреплено за другим уполномоченным.

— Так заходите же. Вот-вот и Андрей появится, наверное, уже вернулись из Копаня.

— Добрый вечер вашей хате.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: