XXVI

В первый день, передохнув от почти непосильной — так он отощал! — ноши, Павел отрезал собаке до колена перебитые задние ноги, болтавшиеся на сухожилиях, как умел, перевязал их и, хотя и понимал тщетность своей затеи, беспокоился, чтобы поскорее зажило. Особой хитрости в этих делах не требовалось. Главное было добыть пищу.

С наступлением тепла это стало проще. Поймав тетерева, Павел невероятно обрадовался, щедро выделил еды собаке, несколько дней отлеживался и наконец почувствовал, как в ослабевших мышцах прибывает сила. И вообще было похоже на то, что ему везет, — те, кого он опасался, как огня, забыли о нем или же просто махнули рукой, оставили без внимания — пускай, мол, подохнет, если до сих пор не подох.

В один из дней ему удалось отбить козленка. Видно, тот недавно родился, еще неустойчиво стоял на ножках; напуганный чем-то табунец, в котором ходил козленок, промчался, оставив его в зарослях орешника, и Павлу без особых трудностей удалось подбить его тяжелой палкой, а потом и прирезать.

Однако теперь донимало другое: не было соли. Птицу съел, почти не замечая этого, но сейчас кусок не лез в горло или — что еще хуже — от него воротило, рвало, выворачивало все внутренности. Павел с отвращением бросал мясо псу, однако проходило время, и голод брал свое.

«Холера!» — ругался Павел. Все-таки не обойтись без села. Нужна соль, нужны спички, нужно… Еще недавно все вроде бы шло к концу, он уже смирился с этим, прикидывая лишь, какую цену запросить за свою смерть, во что обойдется она тем, кто жаждет ее, а ныне вроде бы дело получает иной оборот. Снова нужно заботиться о существовании, думать о мелочах, которым раньше не придавал значения.

Если так, если жизнь дает ему отсрочку, он поборется. Интересно же наблюдать, что будет дальше. Может, действительно, как утверждал «пан представитель», снова начнется…

Ясным днем, присев над ручейком, Павел всматривался в собственное отражение и не узнавал себя. То, что выглядывало оттуда, — черное, заросшее, мохнатое, — невозможно было назвать человеком. Это была скорее человекообразная обезьяна, он когда-то видел такую в кино и, помнится, вдоволь посмеялся.

Однако ж…

Приметил как-то на околице Великой Глуши землянку, в которой жил незнакомый одинокий дед, — так не попробовать ли нанести ему «визит»? Уже несколько раз принимал решение, даже подбирался тайком на опушку леса, и ничего, обошлось, ни с кем не столкнулся. Видно, дед нелюдим, никому до него нет дела. Лучший случай не подвернется.

На рассвете, хорошенько прикрыв вход в свою землянку, чтобы пес не мог выбраться оттуда, Павел отправился в дорогу. Дорога была неблизкая, и он, отдохнувший, окрепший в ногах, вскоре вышел на опушку, прислушался: недавно на пойме косили травы, было людно, осмотрительность не помешает.

Пойма лежала в сладкой дреме, лишь изредка сонно где-то откликалась выпь; недалекая река дышала предрассветной влагой, пахло сеном, утренней свежестью.

Павел стоял как зачарованный. Что-то давнее, еле теплившееся на дне памяти, зазвенело вдруг во весь голос, сковало и руки, и речь, и мысли, кроме одной — слабеньким лучиком светилась она из далекого прошлого, освещая тропинку, вившуюся среди трав и исчезавшую где-то в голубой неизвестности, по тропинке брел мальчонка в полотняных штанишках на помочах, в брылике, который непослушно сползал на глаза, в руках у мальчонки прикрытый платком кувшин — обед отцу-матери… Над травой, напуганные мальчиком, взлетали мотыльки, кузнечики перепрыгивали перед ним дорогу, в кустах, камышах щебетали птицы, и от этого луг звенел, жужжал, свиристел, и все вокруг, казалось, пело…

Павел напрягал память, силился вспомнить этого мальчика — ведь он когда-то его видел, да так и не смог и оттого разъярился, передернулся, будто во сне, и двинулся дальше.

Намокшая от росы одежда остужала. Павел ускорил шаг. Влажные штанины хлестали по ногам, мешали ступать — он закатал их. «Торопись, торопись, если хочешь жить, — подгонял самого себя. — Село просыпается рано, мостик через Припять один, как бы не повстречаться с кем-нибудь. Да и на эту сторону должен успеть затемно».

Дорога была знакомой. Проходили годы, сменялись власти и строй, а она оставалась одна. Испокон веков, наверное, с тех древнейших времен, когда впервые появился здесь поселенец, ходили-ездили по ней полещуки, возили сено, лес, носили грибы, орехи, чернику и клюкву, а иногда, бывало, и бежали по ней, чтобы спрятаться от чужеземцев и всяких прочих обидчиков.

Возле мостика постоял, притаившись в кустах. Тишина. Нигде никого. Вдруг плеснулось в воде, он даже вздрогнул, — наверное, сом вышел на охоту или щука выгуливает. Торопливо пересек дырявый настил и вдоль огородов, спускавшихся к реке, через левады заторопился к заветной землянке.

Вот и она — под крутосклоном, об одном окошке, среди хилых деревьев. Не мог вспомнить, кто здесь жил раньше. Кому принадлежало это подворье. Их, жилюковское, гнездо было на противоположном конце села, сюда как-то не выпадало часто ходить, вот трудно вспомнить. В конце концов, теперь это не имело никакого значения. Не в гости пришел, не свататься.

Осторожно подкрался, потянул на себя дверь — она не подалась. Заперто. Ну, ясно же… Постучать, прикинуться путником?.. Еще не решив, как быть, сильнее дернул дверцу и только тогда увидел, что заперта она с наружной стороны и что «запор» этот — обыкновенный, вставленный в дырочку колышек.

Павел мгновенно вытащил затычку, открыл дверь, согнувшись, ступил в землянку. Здесь царили сумерки, и он несколько минут дрожал от нетерпения поскорее осмотреться вокруг. Начал различать некоторые вещи: самодельный деревянный стол в углу, нечто похожее на нары, скамеечка, рядом с дверями, в углу, ведро с водой. Однако не это его интересовало, не это! Где какой-нибудь сундук или хотя бы посудный шкаф? Шарил глазами по закоулкам, мысленно бранясь. Не может же быть, чтобы вот так никчемно жил человек? Что-то же должен он иметь? Однако где, где?..

Изверившись в собственных поисках, бросился к печке в углу. Есть же все-таки хоть что-нибудь у этого паршивца! Соль, спички… Когда-то у них, еще при родителях, в запечье всегда стоял черепок с солью, а в углублении… О! Слава богу, кажется, что-то нашлось. В нише он обнаружил котомку, Павел сгреб ее, будто драгоценность, вынул оттуда щепотку соли, сунул в рот. Глотал ее нерастаявшей. Большего наслаждения, наверное, никогда не испытывал в жизни!.. Так, а это что? Кусочек мыла? Сюда его, в карман… Но где же спички? Неужели старик носит их при себе?.. А что ему! Если курящий, носит.

Вдруг пальцы натолкнулись на что-то твердое, похожее на камешек… Да это же кремень! Кремень!.. Должно быть и огниво… Леший с ними, со спичками, огниво даже лучше. Однако где оно?.. Ага, вот кусочек железа. Теперь все. Пропади пропадом эта землянка. Поскорее отсюда…

Тенью выбрался во двор, запер дверцу и по знакомым тропинкам возвратился в лес. На горизонте уже загорался рассвет.

Пока свозили да складывали сено, Мехтодь Печерога сторожевал в животноводческом лагере. Его служба заканчивалась на рассвете, как только доярки приходили на утреннюю дойку, однако старик не торопился уходить. Дома его никто не ждал, заходить к кому-либо рановато — люди заняты своим, а здесь, возле скота, лишний человек никогда не мешал. Да и женщинам приятнее — не сами по себе, а все-таки в присутствии мужчины. Они вдоволь поили старика молоком, еще и домой наливали в гофрированный фрицевский термос, с которым он не расставался, носил на поясе; бывало, и рубашку кто-нибудь выстирает.

— Вы, дедушка, только Гуралю не говорите, — советовали, наливая ему молоко, — а то отлучит вас.

— Кто, Устимка? — храбрился Печерога. — Да он сам поить будет, лишь бы только сторожил. Ходил я уже, отпрашивался…

— К тому же, — продолжали шутить женщины, — заспанный вы, сторожу так не годится, председатель может заметить.

— Я заспанный? Да я всякую нечистую силу примечаю и от коров гоню прочь…

— Откуда же соломинки на вашей шапке?

— Прикоснулся где-то, наклонился, стало быть, а чтобы спать — боже сохрани.

Собирал в лесу и рубил женщинам дрова, разводил в сложенной здесь же под навесом, плите огонь, согревал воду для мытья-стирки, наводил порядок.

— Женились бы вы, дед Мехтодь. Молодиц вон сколько.

— Жениться, как говорят, не шутка, да справлюсь ли? — отшучивался старик.

— Вы еще ого-го!

— Ого, да не того, — смеялся Мехтодь. — Знаю ведь, что вам нужно…

— Вот бесстыдник старый! — вмешалась Катря Гривнякова, старшая среди доярок. — Шел бы себе домой.

— Еще успею, Катря, — не сердился старик. — Человеку посмеяться — и то на душе легче. Так что не права ты, считай. Наталка твоя другого мнения.

— А при чем здесь Наталка?

— А при том, что ее «хи-хи» да «ха-ха» я каждый вечер слышу у реки.

— С кем же она?

— Это уж пусть она сама тебе расскажет, я не доносчик какой-нибудь… По мне — смеются и пускай себе смеются, весело, знать, людям. А раз весело, то и душа для добра открыта. Вот подумай сама: когда ты смеялась? И как тебе после этого?..

Ныне Печерога был чем-то встревожен. Гураль, нагрянувший на первую дойку и хорошо знающий его характер, спросил:

— Что, дед, насупился? Недоспал, что ли?

— Э-э, Устим, не прав ты, видит бог, не прав, — сокрушенно ответил Мехтодь. — Думаешь, если человек стар, то и душа у него ссыхается и не видит он ничего, не слышит?

— Не думаю так, потому что и сам не молод. Дак в чем же дело?

— Дак как тебе сказать, — не решался старик. — Закавыка со мной приключилась. Ныне утром, когда и доярок еще не было, стою я, знать, вот там, зорюю, туман поднимается, и вдруг вижу — крадется что-то, да такое, что… не приведи господи. Человек не человек, однако в штанах, пиджак вроде бы на нем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: