XXIX

Широкая песчаная площадь в центре Великой Глуши, казалось, стала еще шире, еще просторнее. Второй раз за всю многолетнюю историю села собралось здесь столько людей. Впервые, кажется, в тридцать девятом, в сентябре, и вот ныне. Правда, по сравнению с тем, сентябрьским днем, людей сегодня меньше, потому что мало их осталось в селе, унесла страшная коричневая чума, однако и нынче немало здесь и платков, и картузов, и просто непокрытых голов. Пришли стар и млад, а вдобавок еще и из окрестных сел, потому что нет на Украине, как и по всей, наверное, земле, села так себе, отдельно существующего, — теснейшими узами оно связано с другими. Испокон веку села дружат, в счастье и несчастье находят общность, засылают сватов и потом вместе играют свадьбы, справляют рождение детей и отмечают похороны, корни переплетаются так, что трудно бывает определить, где чей…

Степан Жилюк приехал в Великую Глушу рано утром, задолго до открытия памятника, и, пока было время, вместе с Гуралем направился в поля. Из повседневных райисполкомовских сводок знал о подготовке к жатве каждого хозяйства, но и не упускал случая посмотреть своими глазами.

Тем более это нужно было ему теперь. Теперь, после еще одной смерти в их, жилюковском, роду. Когда ему доложили, что в бандите, которого взяли мертвым в лесной землянке в Поташне, опознали Павла, он ничего на это не сказал, только попросил оставить его одного и потом долго мерил тяжелыми усталыми шагами свой небольшой кабинет, время от времени жадно глотая согретую за день в графине воду. Единственный, кому позвонил, с кем имел разговор, — Кучий. Набрал его телефон и без деликатных отступлений, подходов подтвердил, что заявление, которое подал еще весной, остается в силе. «Не торопись поперед батьки, — сказал Кучий. — Приезжай лучше, да поужинаем». Однако Степан вроде бы не слышал этого приглашения, вышел из райисполкома и долго, до ломоты в суставах, бродил по глухим улицам Копаня, думал-передумывал свою трудную и безрадостную думу. Истоки ее были где-то в полувековой дали, в их, жилюковской, старой хате, в том, обсаженном дуплистыми вербами подворье, откуда пролегла его дорога в свет, касались нынешнего и прошлого и непременно наталкивались на Павла.

Был он ему братом или нет? И достаточно ли для настоящего братства только родственных уз или нужно для этого нечто более значительное?

Жгло в груди, он часто останавливался, глотал прохладный ночной воздух и, приглушив боль, пригасив адский огонь, шел дальше, до тех пор, пока не почувствовал, что обессилел, что сейчас вот упадет, и неизвестно, сможет ли подняться. Тогда он вернулся домой. А когда на следующий день сообщили, что труп Павла привезен, и спросили, не хотел бы он на него посмотреть, — Степан Андронович сказал, что смерть предателя его не интересует и поэтому пусть поступают в соответствии с законом. А про себя пожалел лишь, что такой пустопорожней может оказаться жизнь, если она оторвана от общечеловеческой. Жизнь, которая дается лишь раз, дается на веру, в долг, как огромное земное и общественное благо, которому нет равного, нет замены, нет повторений.

…И вот теперь он — среди родных полей.

— Когда думаете начинать? — спросил он Гураля.

— Возможно, и послезавтра, — неопределенно ответил председатель. — Техники маловато, комбайн такой — что он есть, что его нет…

— Сейчас нет лучших, Устим.

— Знаю. Однако посмотришь, сколько всего в городах строится, а тут… Все из нее, из земли, а ей внимания ни на грош. Как в первобытные времена: тот же плуг, та же борона, сеялка-веялка. Хорошо еще, что коровок освободили из борозды…

— Настроение же у тебя, однако, — улыбнулся Степан.

— Такое уж получается. И вот что я тебе скажу, Андронович: пока мы не повернемся к земле душой, не станем считаться с нею и с теми, кто на ней трудится, дела, слышь, не будет.

— Не узнаю тебя, Устим.

— Ну да! А ты считаешь нормальным, что лучшие земли я должен отдавать под какой-то кок-сагыз? Главное ведь хлеб! А мне суют этот сагыз, душа из него вон, иначе…

— Хлеб, конечно, главное, — согласился Степан. — Однако если каждый начнет вести хозяйство по-своему, что же получится? Самоуправство, а?

— Почему же? Я за то, чтобы планировать, но и к нам, грешным, прислушиваться. Я, скажем, на своих землях дам больше ржи или ячменя, вот и не планируй мне черт знает чего. Ты обрати внимание, Степан, когда-нибудь все равно до этого дойдет дело, не может же так быть, чтобы хозяин был не хозяином, а только исполнителем. Вот я к чему клоню.

— Умное дело всегда перевесит, Устим, — после недолгого молчания сказал Степан. — Вот и с памятником: одни говорят, мол, рано, а мне лично кажется, что в самую пору, в самый раз.

— Спасибо, что поддержал, — ответил Гураль и продолжал: — Я все-таки за свое, болит мне. Ты вот скажи, — резко повернулся он к собеседнику. — Хлеб всем нужен? Всем. А почему считается, что заводы, фабрики — более главное, а?

Жилюк улыбнулся, сказал:

— Вот она, наяву, однобокая твоя философия. Земля да земля! Так и индустрия, между прочим, тоже земля. Которая защищает и нас, и хлеб насущный. Почему заводы и фабрики? Да потому, что на поле не вырастишь станок, комбайн или трактор… Или танк. А без них, брат, съедят нас империалисты. Съедят вместе с паляницами и пирогами! А вот когда у нас будет чем давать им по зубам, тогда и хлеб наш будет цел, и села, как и города, не придется поднимать из руин, и памятников ставить таких, как вы ставите. Кинь оком дальше Великой Глуши — что там происходит? Так что, Устим Григорьевич, как говорил мудрец: палка о двух концах. На одном у нее хлеб, а на другом — меч. И разделять их нельзя.

Подъезжали к селу, к первым подворьям, и Гураль, чтобы все-таки его слово было сверху — такая уж натура! — кивнул:

— А мы, слышь, никогда этого и не забывали. Пусть не мечом, так косой, винтовкой или кулаком, скажем, делаем свое дело исправно. Однако хлеб, Степан, все-таки главное. С него начинается, им и кончается.

Пыльной улицей, обочь которой в бурьянах громоздились старые разваленные печи, а кое-где уже желтели срубы, поехали к площади.

На невысоком постаменте, казалось, прямо из земли, поднимался гранитный, с одной стороны отесанный обелиск, который все почему-то торжественно называли памятником. Где-то когда-то, еще до войны, когда постоянно занимался этим ремеслом, Гуралю приходилось видеть, что до официального открытия монументы надлежит прикрывать, вроде бы прятать от преждевременных посторонних глаз, и он тоже распорядился, чтобы отовсюду, со всех столов в сельсовете и правлении колхоза собрали красные скатерти, сшили их и накрыли их с Андреем произведение. И горел теперь обелиск, щедро подсвеченный солнцем, будто неугасающий костер.

В полдень, когда все собрались и больше ждать было некого, Иван Хомин, голова местной власти, от волнения сжимая в своих огромных руках фуражку, объявил митинг открытым.

— Сегодня мы, товарищи колхозники и опять-таки трудовая интеллигенция, — начал он, — отдаем дань тем, кто не пожалел самого дорогого, значит, жизни во имя нашей Советской Отчизны и народа. — Эту первую фразу он произнес как-то нараспев, даже сам удивился собственному красноречию, но дальше будто захлебнулся, нервный спазм сдавил ему горло, и он, забыв даже опустить покрывало, закончил: — А теперь, дорогие сельчане и гости, слово имеет, то есть будет говорить наш дорогой Степан Андронович, которого все вы знаете и любите как своего руководителя…

Легкие аплодисменты поплыли над площадью. Степан выступил вперед, напомнил, что следует открыть памятник, и брат Андрей кинулся развязывать веревки и стаскивать полотнище. И когда оно упало, глазам открылась густо испещренная строками фамилий каменная страница, на которой навеки были высечены имена павших. Вверху, вырубленная в граните, краснела звезда — Андрей, вопреки Гуралю, все-таки выкрасил ее в красное, а внизу, у самой земли, список венчали колосья.

— Устим Григорьевич, — обратился к Гуралю Жилюк, — прочтите-ка вслух, чтобы все слышали. Потом будем произносить речи…

Гураль откашлялся, потому что у него тоже почему-то запершило в горле, и медленно, во весь голос одно за другим называл имена, высеченные на камне. Все они были знакомы присутствующим, известны им, потому что многие из стоявших на площади имели те же самые фамилии…

Устим читал. Ветерок ерошил его редкие седые волосы, лучи играли на бронзе медали, которая одиноко висела на груди, выше карманчика выцветшей солдатской гимнастерки, а он, будто на перекличке веков, произносил и произносил имена, и пространство впитывало их, как земля впитывает дождевые струи, дождевые капли, несущие ей жизнь.

Перевод И. Карабутенко.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: