Чайка чаєняток на вечерю кличе.
— Де ви, мої діти? — жалібно кигиче. —
Сину, де ти? Доню, де ти?! —
Мовчать очерети.
Тільки вітер щось шепоче,
Мов сказати хоче:
— Діти твої, чайко, не твої вже діти,
Ти дала їм крила, щоб волю любити.
Розлетілися по світу — ні слова привіту.
Сині сльози, сиві коси впали на покоси…
Ой, не треба, чайко, плакати-ридати, —
Ще злетяться діти до рідної хати.
Ровное, укатанное возами, а изредка и машинами, шоссе тянулось длинной, широкой лентой, поднималось на холм, где среди зелени белел графский дом, а ему, Андрону, холера ясная, надо сворачивать. И так всю жизнь: кому мощеная, торная дорога, а кому пни да выбоины.
— Н-но! Оглядывайся…
Пузатая, облезлая кляча упиралась, настороженно пробовала копытом землю. Воз медленно скатился с насыпи, немного продвинулся и остановился: впереди — во всю колею — стояла лужа.
— А ну! — Андрон замахнулся и ударил по костлявой спине.
Лошаденка рванулась, вскочила в лужу — воз чуть не поплыл по мутной, поднятой колесами воде. Уже почти выйдя из воды, он обо что-то ударился, накренился… Андрон дернул вожжами, поднял кнут. В задке треснуло. Через минуту воз был на сухом, но без заднего колеса.
— А чтоб тебя вихрем унесло с твоими дорогами! — неизвестно кому посулил Андрон и принялся вытаскивать из грязи обод. Обод был покорежен, тоненькая шина лопнула. — Ну что теперь делать? — развел руками Андрон.
Оставленная без присмотра лошадь потянулась к траве, и он накинулся на нее.
— Тебе бы только все жрать, — саданул ее коленом под ребра. — Волки бы тебя съели. — Но выпряг, пустил попастись. — Что стоило объехать это проклятое место, — укорял себя, — так нет, поперся…
Сердито сплюнув, Андрон взял топор и отправился в ольшаник.
— Холера ясная! Себе наделали дорог — хоть боком катись, а тут ямки да переямки… А чьими руками все сделано? Людскими. На чьи средства? Тоже на людские, на мужицкие. Так это справедливо, скажите на милость?
Молодая, едва покрытая листьями ольха, которую он облюбовал, выгибалась, пружинила.
— Ну, ну, глупая, — приговаривал Андрон, — чего упираешься? Думаешь, мне тебя не жалко? Видишь, какая у меня морока.
Но дерево не поддавалось. Тогда Андрон скинул свитку, поплевал на ладони, тюкнул по тугому от сока стволу и уцепился за него обеими руками. По опушке разнесся печальный, похожий на скрип треск.
— Вас кругом вон еще сколько, — словно оправдывался Андрон, очищая ветки, — а мне надо как-нибудь доехать.
«Э! Одной, наверно, мало, не выдержит. Надо еще».
Срубив еще одну ольху и подтянув к возу, он стал прилаживать ее вместо колеса.
…К селу старый Жилюк подъехал в полдень. Чтобы хоть немножко сократить дорогу и не попасться на глаза сельским насмешникам, он решил проехать за гумнами. Когда-то там была дорога, и все, чтобы не тащиться через село, ездили по ней. А летом с поля или сенокоса, если, конечно, кто его имел, — тем более. Правда, в прошлом году, после того как кто-то задел скирды графского жита, управитель как будто закрыл дорогу. Но это было осенью.
Старый, как Андронова беда, воз едва покачивался на выбоинах. Худая конская спина курилась потом. Да и сам Андрон задыхался, идя рядом.
— Ну, ну, гнедая! — уже ласковее (хоть и незавидная, но все же лошадь) приговаривал он, а кое-когда и подсоблял скотине.
У поворота, словно кого поджидая, стоял постерунковый[1].
«Тебя, брехуна, только и не хватало, век бы не видеть твоей паршивой рожи!» — мысленно бранился Андрон. Но, проходя, поклонился, коснулся растрепанных волос.
— Плохо здороваешься, хлоп. Или, может, разучился? — послышалось сзади. — А ну, стой!
— Да видите, пан Постович, не до здорованья мне, — остановился Андрон.
Постерунковый обошел воз.
— А почему ездишь, где не дозволено?
— Откуда же мне знать, что там не дозволено? В прошлом году говорили…
— Панский указ один, что в прошлом году, что ныне! — рассвирепел Постович. — Три дня дорожных работ получишь, скотина!
— Побойтесь бога, пан Постович, ведь весна. Да и пока колесо еще справлю…
— Чтоб хорошенько запомнил, пся крев. — Короткая упругая лозина играла в руках стражника. — Да гляди, не вздумай хитрить — я старосте передам.
Постерунковый ушел, а Жилюк, подобрав вожжи, занукал дальше.
— Чтоб тебя три дня носило по болотам да пропастям, — ругался он, подъезжая к дому, — дух из тебя вон, собачий ты сын!
— Эй, Андрон! Кому это ты такие посулы шлешь? — спросил красный, словно жнец в полдень, Устим Гураль. Он стоял, опершись на плетень, и попыхивал трубкой.
— Да где же это видано, чтобы так издевались над человеком? — Радуясь случаю отвести душу (дома и слушать не будут, там свои заботы), Андрон взял поближе к тыну и забросил вожжи на колышек. — Обломался, видишь, в дороге. А он прицепился — куда едешь да зачем? Три дня дорожных работ накинул. Это как, по-твоему?
— Сервитут[2], — хитро прищурился Гураль. — Иль позабыл?
— Нельзя уже ни пройти, ни проехать… — продолжал Андрон. — Ну, погоди. Они думают, если Степана нет, так все сойдет.
— Уж ты и про Степана вспомнил?
— А как же, не отец я ему, что ли?
— Отчего ж, отец. Только…
— Нет, ты скажи, — перебил Андрон, — долго будут нас давить эти сервитуты?
— Пока не задавят.
— Дудки! Отольются волку овечьи слезки. Ох отольются!
— Не кричи, — Гураль оглянулся, — еще кто-нибудь услышит.
— Разве я не правду говорю?
— За такую правду люди кандалами звенят. Вот послушай лучше, что я тебе скажу.
Андрон взглянул выжидающе.
— Будто бы граф хочет открывать каменоломню.
— О-о! — не удержался от восторга Жилюк.
— Был сегодня у старосты — слышал. Словно бы дорогу до Глуши будут делать.
— Вон как! Что бы это могло значить?
— Захотелось панам нашего леса, вот что.
— Холера ясная! Мало они его уже свели? — И вдруг спохватился: — Но это же ведь работа? Свежая копейка в руки!
— Конечно, конечно. Поживем — увидим. — Гураль перешел на шепот: — А что касается сервитута, приходи, поговорим.
На том и порешили.
Дом Жилюка — за вербами. Деревья старые, накренившиеся, стволы уже мохом поросли. Между вербами — плетень, еще покойный отец поставил. Пора бы уже и обновить, уже и хворост нарублен, да разве из-за этой проклятой нищеты успеешь? Гоняешься за грошом, как нечистый за грешной душой. А что толку? Одна морока. Хоть бы и сегодня. Взял за клюкву, что отвез панам, два злотых с чем-то. Ну, скажем, три. Но, люди добрые! Ее почти неделю собирали по болотам, по воде. Еще неизвестно, каким боком это вылезет… А они — мелкая, мол, почернела! Пойди, найди лучшую, холера ясная… Три злотых… Обломался на добрых пять. Вот тебе и вся выгода!
В воротах стояла Текля. Худая, высохшая…
— О, уже стоит, высматривает! Сейчас начнет: почем продал, сколько взял? Все до грошика рассчитает, даром что неграмотная. И откуда это у баб такая сметливость на деньги? Э, да она как будто в новом платке! С чего бы это? Ах, проклятая баба! Седина в голову, а бес в ребро. Не молодость ли вспомнила?.. — Ты бы лучше лужу эту в канаву спустила, чем так стоять, — уколол жену Андрон, въезжая во двор.
— Суббота ведь, Андрон, воскресенье уже наступает.
— А я, по-твоему, еще и дома по лужам должен прыгать? Допрыгался вот.
— Чего в дороге не случается.
— Не случилось бы, если бы не твоя паршивая клюква.
— Это почему же? Сам ведь говорил: «Соберите, отвезу».
— Ну ладно. — Андрон начал выпрягать лошадь. — Иди приготовь поесть да забери лукошки.
Текля схватила пустые лукошки, метнулась в хату. «Не иначе как что-то замышляет, — глядя ей вслед, подумал Андрон, — а то с какого беса такая послушная сегодня?» Во двор вбежала девочка, запыхавшаяся, бледная.
— Татуня, привез гостинца?
Тупая боль ударила Андрона в сердце.
Пошарив в бездонных карманах, он достал два маленьких кусочка сахара — выпросил, когда угощали у панов чаем.
— На.
Девочка сдувала с кусочков пыль, по крошке откусывала сахар, сосала. И так была рада, таким счастьем светились глазенки, что у Андрона подступили к глазам слезы. С трудом проглотил тугой, давящий клубок, подкатившийся к горлу, сурово взглянул на покрытое грязью детское личико.
— Ты где это грязь месила?
— Гусей к речке гоняла, — мать велела.
— Хорошо. А теперь отведи вот лошадь, пусть попасется. Посмотри, где там трава получше.
— Я знаю.
Уцепилась за повод, потянула.
— Да не мешкай. Слышишь, Яринка?
Не отозвалась.
Разве для нее это впервые?
Текля подавала полдник, а сама боролась с мыслью: «Сказать или нет?» Сегодня двадцать пятая весна, как они с Андроном поженились. Не много, да и не мало. Сколько воды утекло! Постарели оба — и не узнать. Андрон весь поседел как лунь. О боже, боже! Тяжкая наша жизнь!
Вздохнула.
— Чего завздыхала?
— Так, что-то давит.
«А может, сказать?» Поставила миску с картошкой.
— Где взяла? — поднял муж голову.
— Да нигде, своей отобрала.
— Смотри! Что сажать будешь?
— Какой ты! Разве я ничего не помню? — И все-таки не удержалась: — Помнишь, Андрон…
Он широко раскрыл глаза.
— Весна тогда была поздняя, дождливая. А воды… Все плываки посносило.
Вот чертово семя! Хоть гром с неба, а ей все свое. То-то и вырядилась сегодня. Вспомнила баба, как девкой была! Да, пришлось тогда объезжать на Ратное, верст, наверно, с полсотни. А прямо ведь было рукой подать. Через речку… Два дня добирались. Сваты!
И все-таки сердце отмякло. Съел еще немножко картошки, запил терпким рассолом, положил ложку.
— К чему это ты?
— Двадцать пять годочков минуло…
Муж задумался. Сошлись тугие морщины. Вон где твои годы, Андрон. Твое здоровье. Уже пятьдесят, а пробежали, как воды в Припяти. И следа не оставили. Разве что мозоли кровавые да тоску безутешную, а больше ничего. Как начинал в бедности, так с ней и остался. Словно навеки обвенчался. Маешься от урожая до урожая. Как нищий, куску хлеба радуешься. И никому нет дела до того, как ты живешь, на что живешь. Только бы исправно платил подати, не бунтовал, не лез в политику. А еще лучше — если бы ты умер. Чтобы сразу взял и сгинул. Всем гнездом — от большого до малого, от малого до большого. Не снились бы тогда панам и осадникам страшные сны, не было бы этих границ тревожных, а была бы большая и могучая, «од можа до можа», Речь Посполитая…