— Какие, к черту, старые берега?! — вскочил Юзек. — Какой мир? Советы перешли границу по Збручу. Не сегодня завтра Красная Армия будет здесь… Здесь! — чуть не кричал он.
Чарнецкий содрогнулся.
— Ты понимаешь? Они идут сюда. Идут, чтобы защитить этих лайдаков. А кто нас защитит? Кто?
«Он еще спрашивает! Это тебя надо спросить, Юзек», — подумал граф, но удержался от какой бы то ни было полемики с сыном.
— Ты, вероятно, не спал… и не ел ничего, — сказал он. — Иди помойся, сосни.
Но Юзек все сидел. Чарнецкий понял сына: никакой сон его сейчас не возьмет. Но и слушать эти истерические выкрики, видеть свое чадо таким даже отцу не очень приятно. Граф вышел в коридор, позвонил — на звонок появился лакей.
— Завтрак пану Юзеку, — приказал граф, — и кофе… покрепче, для меня, — прибавил он.
Это был повод хоть на час избавиться от сына. Юзек послушался, ушел умываться, а Чарнецкий, сам хорошо не понимая, зачем он это делает, быстро оделся, впрочем, во двор, как думал сначала, не пошел, а безмолвно застыл перед своим «пророком».
— Что же это, мой конец, пророк? — впился он взглядом в сухую фигуру святого. — Отслужили мы свое. Ты — там, на небе, а я — на этой грешной земле. — Пророк молчал, будто насмешливо глядел на графа. — Всю жизнь ты молчишь, — продолжал Чарнецкий. — Впрочем, до сих пор я понимал тебя… верил тебе. А нынче хочу услышать твой голос, твой совет. Отзовись, пророче! Не молчи! Не те теперь времена, чтоб молчать. Мир сдвинулся, молчанием тут не отделаешься. Нужны гром, молния, иначе растопчут. Меня уже смяли. Да и что я? Я — смертный, сегодня есть, а завтра нет. А ты… Ты же святой… Пророк… Мудрец. Над всем твоя воля. Чего же ты ждешь? Пока придут, растопчут? — Чарнецкий все больше распалялся. Что-то в душе его разгоралось, испепеляло и недавний покой и уравновешенность. Что именно — гнев, ненависть, нетерпимость, — он еще не ведал. Никаким самоанализом уже не отвратить катастрофы, которая надвигается, — он это знал, знал наверняка, знал как молитву. Хватит! И так не слишком ли долго он сидел, вглядывался в своего пророка, немого своего советника? Пора действовать.
Граф нервно, шлепая домашними туфлями — он так и забыл их снять, — заходил по комнате. Остановился перед полкой, где в хороших переплетах стояли тома «Истории Речи Посполитой», истории его предков. Открыл дверцы шкафа, протянул было руку к одному из томов, но вдруг отдернул ее, взглянул на стену, где в той же неподвижной позе стоял и смотрел на графа пророк. И вдруг взгляд, который всегда вселял в него спокойствие, показался Чарнецкому безумным. Граф подошел к окну, дернул занавеску. Занавеска оборвалась, повисла одним концом, комната наполнилась солнцем. Чарнецкий отступил, взглянул сбоку — стеклянные глаза святого как будто засмеялись.
— Смеешься? — разгневался граф. — Обманул, а теперь насмехаешься?
У старика вдруг сдавило горло, он задохнулся и, чтоб не упасть, судорожно схватился за штору. Тяжелая, затканная золотом штора сорвалась, накрыла Чарнецкого. Он упал, заелозил по скользкому полу, наконец, красный, задохнувшийся, выбрался оттуда, подскочил к окну, чтоб открыть его, и замер: там, во дворе, против его дома, толпились люди.
— О, они уже пришли! Гляди! Ты и сейчас будешь молчать?
Кровь ударила графу в виски, затуманила взор, помрачила разум. Не помня себя, он схватил со стола канделябр, изо всей силы швырнул в пророка. Полотно треснуло, канделябр тяжело, с глухим звоном упал на пол.
— Вот тебе! — рычал граф. — Все равно ты — ничто, все сейчас — ничто! Ничто!
Он бросился к шкафу, с силой дернул дверцы, те ударились об стену, зазвенели битым стеклом. Чарнецкий схватил несколько осколков, дрожащими руками поднес к глазам, словно убеждаясь, что это не что иное, как только битое стекло, и брякнул ими об пол. Стекла разлетелись, а на графских пальцах выступила кровь. Чарнецкий сначала не видел ее, но вот заметил и весь затрясся от злобы. Годами собираемая, скрытая, она вдруг прорвалась, дала себе волю.
В конце сентября в лесах над Припятью густо цветет вереск. Нежный розовато-голубоватый туман покрывает небольшие поляны и холмы и стоит долго, почти до морозов. В такие дни урожайного года на порубках полно опят, в сосняках встречаются молоденькие маслята, а уж брусники, терну, кислиц — не оберешь.
Глушане, особенно женщины, с утра до вечера ходили с корзинками, носили эти дары, потому что хоть и новая идет власть, а добро не помешает. Поехал и Андрон со своими. Накануне Текля увидала где-то несколько кислиц — надо стряхнуть. Да и время как раз выпало. Вчера отбыл свое на часах, отсидел с другими в засаде, чтоб случайно не налетел кто на Глушу и в последний момент перед освобождением не совершил преступления, а нынче чего дома делать, если можно что-то собрать. Не сегодня завтра гости придут, — говорят, они уже в Копани, — тогда не до кислиц будет, не до ягод: землю графскую, холера его матери, будут делить! Да добро, мужицкими руками нажитое. Вот каких дождались забот!
Кренится на кореньях, подпрыгивает воз, фыркает лошаденка, а вокруг — тишина, густая, спокойная. Ни ветра, ни привычного осенью шелеста, — все притихло, словно ждет чего-то неизвестного, великого и величественного, расстилает перед ним праздничную дорогу.
— Андрон! — уже второй раз окликает Текля. — Так как? Эти, как их, колхозы, у нас будут?
— Ну да, — горделиво говорит Жилюк. — Может, не сразу, а будут.
Текля молчит: хоть бы не рассердился… И все же опять решается:
— Да говорят… будто в них голодают.
— Говорят враги, а ты за ними. Того не подумала, что не так-то просто на хорошее хозяйство выбиваться. Да еще после таких войн, потасовок, какие у них там были.
Нынче Андрон на диво спокойный, не слышно от него ни словечка плохого, словно переменился человек с тех пор, как панов прикрутило.
— Ты что думала — там рай? — продолжает свое Андрон. — Манна с неба падает? Эге-ге! На этом свете, слышишь, нашему брату без мозолей не прожить. Зато там человек работает на себя. Никто над ним не издевается… Потому что — человек. — Андрон и сам удивляется своему красноречию и, чтобы загладить впечатление, переводит разговор на другое: — Ну, далеко еще до этих кислиц? Так весь день можно проездить.
Текля спохватилась.
— Остановись! — крикнула она. — Вот тут, кажется. Нет, словно подальше, — оглядывалась вокруг.
Ехали чащей. Где-то позади осталась Глуша со своим вечным беспокойством, где-то бушевала война, коптила небо пожарами, а тут царствовали тишина, легкая прохлада и запахи… Запахи листа, грибов, поздних цветов и кислиц.
— Вот тут как будто, — сказала Текля. — Вон за тем холмиком.
Дорога медленно шла в гору. Мелкий, перетертый копытами песок вязко цеплялся за ободья, воз едва двигался.
— Ну же! — подгонял лошаденку Андрон. — Не сойти ли нам? — И он первый соскочил на землю. — Но, холера!
Текля шла в стороне, приглядывалась, а мыслями была за лесом, около своего дома, хозяйства, своих детей. Вот и дождались, слава богу, иного времени. Бегут паны и осадники. Воля шествует в Великую Глушу. Правду говорит Андрон: это только злые языки плетут всякое про Советы. Как-никак, а земелькой наделят. А будет земля — будет хлеб и к хлебу. Да и скотину какую-никакую дадут. Из панской. И детям, тому же Степану, не надо будет скрываться. Только бы вернулся поскорее да женился. Недаром Софийка снова зачастила в их дом. Ждет… Видите, полька, не нашего рода, учительница, а куда повернула! С Гуралем, да с этим… как его?.. с Хоминым заодно. Вот и пойми ее. Поляки и те разные бывают.
Она сказала Андрону, чтоб поворачивал, а сама подалась напрямик. За той вон лещиной и кислицы. Верно, достоялись до сих пор из-за этой чащи. Были бы на виду, давно бы отряхнули их люди. А так — сохранились… Расчищая густые ветки, Текля пробиралась к деревьям, примеченным раньше, когда неожиданно ее остановил и заставил встрепенуться грубый окрик:
— Стой!
Жилючиха замерла.
— Ты кто будешь? — Из-за куста вышел высокий, в офицерской форме мужчина, держа наготове пистолет.
— Я… — не находила слов Текля. — Я здешняя…
— Партизанка?
— Что вы, пан? Какая я партизанка? Кислицы собираем… Из Глуши… Вон и муж идет. Жилюковского рода. Сын Павло в войске.
— Капрал Жилюк! — крикнул офицер куда-то в кусты.
Через несколько минут из чащи вынырнул Павло.
— Сынок! — забыв все на свете, кинулась к нему Текля. — Что с тобой сделали, сын?
— Мать? — спросил Жилюка офицер и, получив подтверждение, исчез.
— Что ты здесь делаешь, сын? — со слезами на глазах спрашивала Текля. — Оброс… Исхудал… Не заболел ли?
Павло молчал. Глаза его ни на минуту не успокаивались, пальцы нервно дергали вытертый ремень карабина.
— Выйдем на дорогу, там отец, — взяла его за рукав.
— Больше никого? — наконец вымолвил он.
— Никого, никого. Только мы вдвоем… За кислицами думали.
Вела его, словно малого или слепого, из чащи. Увидев Павла, Андрон остановился. Стоял хмурый, насупленный.
— Таким ли я думала видеть тебя, сынок? — всхлипывала Текля.
— Цыц! — оборвал ее Жилюк. — Дай нам поговорить… Ну, здорово, сынок. Что ты здесь делаешь?
— Отряд тут наш остановился, — хмуро сказал Павло.
— Остановился? А куда же путь держите?
— Трудно сказать, — пожал плечами капрал.
— Так уж и трудно? — не отступал Жилюк. — А может, мне сказать, а?
— Говорите, если знаете.
— А ты не знаешь, холера ясная? От кого же вы прячетесь? Немцы еще вон где… От кого? От нас с матерью да от таких, как мы?
— Тише, а то услышат, — оглянулся Павло.
— Боишься? Оглядываешься? Словно волк, прячешься от людей? Нет, хлопче. От народа не спрячешься. Народ все видит, все примечает.
— Да хватит тебе, старый, — вмешалась Текля. — Зови лучше домой. Возвращаются же люди. Слышишь, сынок? Бросай этот лес…
— Помолчи, Текля! — метнул на жену злой взгляд Жилюк. — Он сам знает, что делает. Если есть еще совесть, придет… попросит у людей прощения. А нет… — Андрон повернулся, сплюнул, отцепил с люшни вожжи и стал поворачивать обратно.