«Холера ему в бок! Кто я такой?
Этот вопрос, тяжким кулаком саданувший в грудь под самое сердце, не дает мне покоя. Кто я такой? Еще вчера я был соловьем, который рвался-летел сюда, на Украину, вместе с солдатами вермахта нес ей свободу, новый порядок, а сегодня… Кто я или что я сегодня? Отступник? Маловер? Дичак? Так назвал меня профессор, тот комичный, плюгавый человечек. И показал же я ему дичака! Будет помнить и на том свете! А все же кто я и что? Я могу убить, повесить во имя нового порядка, я не остановлюсь ни перед чем, но скажите мне, дайте ответ…
Вот уже скоро два года продолжается война. Война… Неспособная к отпору армия панской Польши. Недолгие скитания в лесах. Плен и концентрационный лагерь под Люблином… Что это были за дни! Нас держали в бараках, полуголодных, плохо одетых гоняли на работу. Тогда свирепствовали болезни, люди мерли, как мухи. Как я там уцелел? Наверняка помогла давняя привычка к переднивкам, к нехваткам… Потом в лагерь зачастили вербовщики. Говорили: Советам скоро конец, надо плотной казацкой лавой вместе с Гитлером идти освобождать Украину. А потом… Нейгамер — какой-то маленький немецкий городок, специальная школа… Теодор Оберлендер. О, этот гитлеровец! Глаза, которые просверливают душу, постоянная улыбка… Кажется, с его губ вот-вот вспорхнет песня — такие они у него подвижные, живые, так всегда налажены. «Нахтигаль, — зовут его втайне, за спиной. — Соловей!» Он, конечно, это знает. Однако нисколько не обижается, — наоборот, всех назвал соловьями, весь свой батальон.
Кто же я такой? Соловей, нахтигаль, прилетевший в середине лета в родной край, или я и вправду, как сказал тот плюгавый профессор, дичак? Почему так часто вспоминаются мне отцовские слова, сказанные им в ту последнюю встречу в лесу: «Народ все видит. От народа никуда не спрячешься…»? Что он видит?»
«Соловьи» прилетели во Львов тридцатого июня. Неделю после начала кампании они находились в тыловых эшелонах, не ввязываясь в бои, главным образом сопровождая наспех сформированное гитлеровцами в Кракове правительство. Во главе этого правительства был Ярослав Стецько. Тридцатого же, как только вступили в город и кое-как разместились в помещении школы на Вулецкой улице, взводный Павло Жилюк срочно был вызван к командиру. В кабинете, полупустой классной комнате, где, кроме стола, десятка стульев и вывешенного пришельцами портрета фюрера, ничего не было, Павла Жилюка ожидали. Он вошел, поздоровался, привычно щелкнув каблуками и вскинув правую руку. Оберлендер, стоявший у окна, повернулся, окинул его взглядом, улыбнулся и выжидающе посмотрел на Лебедя, правительственного уполномоченного при батальоне.
— Друже Павло Жилюк, — шагнул к нему Лебедь, — поздравляю вас с возвращением на родину.
— Слава Украине! — выпрямился взводный.
— Героям слава, — спокойно ответил Лебедь и, пригласив Жилюка ближе к столу, продолжал: — То, о чем мы с вами мечтали, за что страдали, сбылось. По воле великого фюрера доблестные сыны Германии освобождают Украину от большевистского ярма. Сегодня мы есть во Львове, а завтра… завтра, друже, нас ожидает древний Киев — Днипро, вишневые сады, как писал батько Тарас, девушки-украинки… Вы, кажется, не женаты? Не так ли? О, я вам завидую!
Он умеет говорить, этот Лебедь. Не кто-нибудь другой, а он, один из тех вербовщиков, сагитировал Павла поступить в специальную школу в Нейгамере, в батальон. «Сгниешь здесь, сдохнешь, — говорил он тогда. — Думаешь, памятник тебе поставят? В списки святых внесут?.. За что страдаешь? Брось! Перед тобой будущее. Украина тебя ждет…» И он поддался, холера ему в бок, стал нахтигалем. Чего еще хочет от него этот Лебедь?..
Оберлендер, заложив руки за спину, нетерпеливо прошелся по комнате. Очевидно, ему надоедал разговор, которого он не понимал, да, пожалуй, и не хотел понимать. Человек действия, он предпочитал не слова, а дела.
Лебедь, заметив раздражение Оберлендера, поторопился перейти к главному.
— Всякая война есть война, — настороженно проговорил он. — И пока она идет, мы все в ее власти. Ударные отряды победоносного вермахта пошли вперед, а нам с вами, друже… — Он осекся, сразу не нашел подходящего слова и после паузы четко, твердо добавил: — Нам с вами предстоит закрепить победу. Советы успели понасаждать здесь свою агентуру, они имели здесь своих сторонников. Об этом точно говорят данные нашей разведки. Так вот, наша с вами задача — ликвидировать красную агентуру. Сейчас, немедля! Пока она не расползлась и не пустила корней.
Жилюк стоял, не представляя себе, что же ему надлежит делать.
— Район действия вашего отряда, — продолжал Лебедь, — улица Романовича. — Он склонился над лежавшей на столе картой — планом города, слегка провел карандашом. — Здесь, — и взглянул на Оберлендера.
Тот в знак согласия кивнул.
Жилюк, вместо того чтобы подтвердить ясность поставленной задачи или хотя бы как-то выразить это, стоял молча, недвижимо, и Лебедь вынужден был переспросить его:
— Все ли вам понятно?
Павло наконец откликнулся:
— Да, но…
— Вам что-то неясно? — предусмотрительно перебил его Лебедь.
— Имеется в виду агентура военная или, прошу пана, штатская?
Лебедь хмыкнул, перемолвился с Оберлендером и, поправляя галстук, сказал:
— Господин офицер, узнав суть вашего вопроса, интересуется: могли ли бы вы теперь определить, где военный, а где штатский агент?
Взводный пожал плечами.
— Наши друзья, — добавил Лебедь, — которые жили здесь при Советах, помогли нам. — Он достал из большого кожаного портфеля бумагу, подал Жилюку. — Вот список. Означенных лиц надо сегодня же арестовать и доставить в дом бывшей бурсы Абрагамовичей. Это совсем недалеко, в конце Вулецкой. Помните: никаких компромиссов. И постарайтесь без шума. С вами поедут несколько сотрудников гестапо. Операция начнется в час ночи. Повторяю: в час ночи, дом бурсы Абрагамовичей. Все понятно?
— Будет исполнено, друже Лебедь.
— Желаю успеха.
В коридоре Жилюк встретил еще нескольких командиров взводов, которые также прибыли по вызову.
…Крытая брезентом грузовая машина с опознавательными знаками СС — стрелами-молниями на бортах — в полночь затормозила у небольшого, тонувшего в зелени особняка на улице Романовича. Не успела машина остановиться, как из кузова один за другим спрыгнули на мостовую шестеро военных — младших чинов и солдат, — а из кабины, придерживая планшет, мешковато вылез офицер. Медленно подошел к подчиненным.
— Герр Жилюк! — негромко сказал он.
От группы отделилась фигура.
— Здесь, герр льётнант.
— Ми вьерна приехаль?
— Яволь. Мы днем были здесь…
— Разветка? — усмехнулся офицер.
— Ходили в разведку.
Офицер одернул френч, расправил плечи.
— Начинайт, — махнул рукой.
Железная калитка была закрыта, и Павел Жилюк, толкнув ее несколько раз и убедившись в бесплодности своих усилий, приказал открыть ее с той стороны. Один из нахтигалей мигом перемахнул через кирпичный забор, посветил там фонариком и с грохотом открыл железную дверь.
— Потише! — шикнул на него Павло.
Ровная, выложенная крупной плиткой дорожка вела к дому. Пахли маттиола и жасмин, ноготки и еще какие-то цветы, которых Павлу не удалось угадать. Удивительно! Кругом бушует война, вспыхивает то внезапным взрывом, то гулом самолетов в ночном неведомом небе, то — совсем рядом — резкой автоматной очередью, а они тайно, крадучись, как оборотни, шли по чью-то душу. А запах ноготков проникал Павлу в самое сердце, ему так захотелось припасть к ним лицом и вдыхать, вдыхать этот аромат. Он любил эти цветы. Любил еще с детства. Сам не знал почему. Были другие — лучшие, более красивые, — а ему почему-то были по сердцу эти, простые, неприхотливые. Их никто никогда не сажал, не досматривал — сами сеялись, сами и вырастали. Павло лишь, когда пололи грядки, просил не срывать их, не подрубать. Пусть растут! «Да пусть уж, пусть…» — улыбалась мать, а сама пропалывала ноготки, чтобы кустились, не цвели буйно. И росли они большие, ветвистые, цвели маленькими солнышками. Они несли Павлу в своем аромате лето, теплоту земли и еще что-то неуловимо волнующее.
Жилюк не выдержал, нагнулся, сорвал цветок. То ли холодновато-терпкий ночной аромат, то ли заливистый собачий лай, который внезапно разбудил настороженную тишину маленького, буйной зеленью отгороженного от мира уголка земли, оборвали неуместные воспоминания Павла, неизвестно, но он вздрогнул, уронил цветок, внимательным взглядом обвел двор. Кто-то из нахтигалей отделился, пошел на собачий лай, и вскоре там хлопнул одинокий выстрел. Лай утих.
Гестаповцы — их, не считая офицера, поехало двое — уже колотили в двери. На стук долго не отзывались, и немцы несколько раз саданули прикладами. Наконец за дверью раздались шаги и послышался сонно-взволнованный женский голос. Ему в ответ раздалось резкое:
— Гестапо! Открывайте!
Когда они ввалились в дом, неся с собой специфический запах нового военного обмундирования и тревожную неизвестность, там уже не спали. В дверях одной из комнат стоял и, казалось, ожидал их прихода высокий, сухощавый человек. Он был в халате, достававшем ему до пят, в домашних туфлях.
— Профессор Квитинский?
Человек слегка поднял голову.
— Да. Что вам угодно?
— Спрашивайт будим ми, — выпалил офицер. — Ми! Ферштейн?
Профессор с грустью посмотрел на лейтенанта.
— Етто ваш кабьинет?
Не ожидая ответа, офицер отстранил рукой хозяина, прошел в комнату.
— О-о! Гутен морген! — оскалился, увидев там всех членов семьи. — Гутен морген! — Он по очереди подходил и всматривался каждому в лицо. — Жена? Син?.. Ха-рашо… Оставайт здьесь. Гут. А ви, — вытаращил глаза на профессора, — ви пойдьот с нами. Ферштейн? — И смолк. Начал рыться на столе в бумагах.