IX

После стычки с эсэсовцами, которая обошлась ему более чем недельным вылеживанием в постели и едва не отбитыми легкими, Павло понял, что никакого сподвижничества, тем более дружбы с гитлеровцами у него не получится, что если у него раньше и были какие-то симпатии к людям в зеленых мундирах, как к своим сообщникам, то теперь они развеялись, оставив в его душе чувство ненависти. Павло хотел мстить за все: за удары сапогами, за позор, за утраченные надежды, которыми жил все эти годы и потерял теперь.

Иногда Жилюку казалась удивительной и непонятной такая резкая перемена в мыслях, однако времени и, главное, уменья разобраться в своих взглядах не хватало, и он продолжал жить по законам своих далеких предков, подчинялся своим инстинктам. В нем вдруг полным голосом заговорило человеческое достоинство, проявилось чувство мести за ложь и обман, и он, обозленный до умопомрачения, был сейчас готов на все, чтобы вернуть себе независимость, стать самим собою. Пусть он будет нищ и гол, но свободен от всяких обязанностей и уставов. С него, кажется, хватит. По самое горло сыт он обещаниями, сыт и тем, что имеет. Если за его старательность и преданность платят тычками в морду, то что же будет потом, когда он перестанет быть нужным, когда окончится война? Какова плата будет тогда?

Собственно, так далеко мысли Павла залетали редко. Тогда, во Львове, когда его окрестили дичаком, и теперь вот, после побоев, он заглянул в туманное свое будущее и, не увидев в нем ничего привлекательного, продолжал жить своей будничной жизнью. И ждал встречи с Лебедем — хотел открыть ему свою душу, высказать свои сомнения. Но шеф словно в воду канул. Как расстались тогда во Львове, с тех пор и не виделись. Знал, что тот в центральном проводе, а где он, этот провод, этот центр, — не знал. Слышал только, что и там неспокойно, распри и грызня, что Бандера и Мельник, два их вождя, никак не поделят между собою власть, и от этого на душе Павла становилось еще чернее и безрадостнее. Если уже свой со своим не поладят, то о чем же может быть речь? О каком сотрудничестве и содружестве? О какой самостийности и независимости? Везде будет господствовать только сила. У кого сила, у того будет и власть. Народ их не принимает, более того — ненавидит, оккупанты презирают… Они, по сути, находятся между молотом и наковальней. И выход у них один: создавать свою армию, противостоять двум враждебным силам. Трудно будет? Да! Легкого пути сейчас нет.

Старшина школы подстаршин лежал на койке в своей комнате, когда раздался стук в дверь.

— Друже старшина, — послышалось за дверью, — вас к начальнику!

Жилюк не сразу отозвался, он все еще находился в плену своих тяжких раздумий, и дневальный снова окликнул его.

— Да, слышу. Какого ты там… — хотел выругаться, но сдержался. — Сейчас иду.

— Приказано — немедля!

Шаги дневального отдалились, и Павло нехотя встал, потянулся.

— Ох-хо-хо… — зевнул Жилюк. — Жизнь твоя собачья, друже старшина, — обратился сам к себе и добавил: — Какому там лешему захотелось меня повидать, холера ему в бок?

Обычно ни его, ни кого-либо другого в такую пору не беспокоили, поэтому неожиданный вызов вселял некоторую тревогу. Павло надел френч, застегнул пуговицы, причесался и пошел на вызов.

По земле стелились тени. От стройных тополей, которые окружали двор, как печальные часовые, длинные, узкие полосы падали на мостовую, пересекали ее с запада и переламывались верхушками на высокой противоположной стене. «Время уже позднее, — размышлял Павло, — какое же и у кого может быть дело?»

В штабной комнате уже собрались отрядные, или, как их неофициально называли, командиры отделений. За столом сидели трое — сам начальник Шпыця (совсем еще недавно, до начала всей этой кутерьмы, говорят, он был директором какого-то техникума на Волыни), руководитель окружного провода ОУН Подгорняк и немецкий офицер-эсэсовец.

— Могли бы и не запаздывать, друже старшина, — не весьма деликатно заметил Шпыця. — Все явились вовремя, а вы заставляете себя ждать.

Тошнотворный ком подкатил к горлу Жилюка и чуть было не вырвался наружу крепким ругательством, но Павло удержал его, проглотил, промолчал.

— Садитесь.

Грузно садясь на стул, Павло ощутил на себе чей-то пытливый взгляд.

За столом пошептались, и слово взял Подгорняк. Жилюку однажды приходилось слушать руководителя местных националистов. Это было месяца два тому назад, когда они прибыли в Копань. На приеме, устроенном по случаю открытия их школы, Подгорняк говорил о высоком призвании каждого слушателя, об исторической миссии в освобождении Украины. На Жилюка он произвел тогда хорошее впечатление. Высокий, статный, с глубокими залысинами, в пенсне, Подгорняк внешне не соответствовал своей должности, с которой связаны беспощадность, жестокость и смерть. Руководитель скорее напоминал учителя, врача, юриста, и Павло, глядя на него, испытывал даже какую-то внутреннюю гордость: вот, мол, и у нас есть начитанные, мудрые и добрые люди. Дайте только нам волю — сами со всеми делами управимся!..

Сегодня Подгорняк начал с того же. Правда, сейчас, в присутствии офицера-эсэсовца, он ни словом не обмолвился о школе и ее назначении, о подготовке подстаршин войск ОУН, а все время хвалил, превозносил гитлеровскую армию, войска СС и Гитлера, желал им решающих успехов в священном походе на восток, призывал всеми силами крепить союз и дружбу с гитлеровцами.

Наконец Подгорняк подошел к главному вопросу своего выступления, из-за чего, собственно, они и прибыли в школу. В округе, по его словам, усилили свою деятельность бандитские отряды, именующие себя красными партизанами. Немецкое командование, продолжал он, предлагает нам принять участие в ликвидации партизанского движения. Мы будем действовать вместе со специальными отрядами войск СС. Чем быстрее будет покончено с этими бандитами, тем блистательнее и триумфальнее будет наша окончательная победа.

— Слава Украине! — закончил Подгорняк и вскинул вверх правую руку.

— Слава! — в тон ему отозвались собравшиеся.

— Хайль Гитлер! — выкрикнул Шпыця и вскочил, опережая эсэсовца.

Все повскакивали со своих мест, хайлькнули вразнобой и притихли, выжидая дальнейших событий.

— Через час все слушатели школы должны быть готовы к походу, — нарушил общее молчание Шпыця. — Через полтора, — поправился, глядя на часы, — ровно в восемь, выступаем. Остаются только дневальные и больные. Оружие получите в дороге. Можно разойтись.

Отрядные молча начали выходить из штабной комнаты.

— Старшина Жилюк, останьтесь, — повелительно бросил Шпыця и, когда комната опустела, добавил: — Поедете за оружием. Сейчас, немедля. Возьмите надежных хлопцев — и айда. С вами поедет господин офицер, — закончил он, уважительно повернувшись к эсэсовцу.

Павло тоже посмотрел на офицера, взгляды их встретились, и Жилюк понял, кто все это время так пристально смотрел на него, следил за ним. Очевидно, его фамилия говорила эсэсовцу многое. Слишком многое! Удивительно — почему гестаповцы до сих пор не заинтересовались им, Павлом Жилюком, родным братом того самого Жилюка, который, по их сведениям, руководит всем городским подпольем и которого они так долго, так старательно и трудно разыскивают? «Ведь им все обо мне известно». Они не знают только, что между ним и Степаном ничего общего нет, что их дороги разошлись чуть ли не тогда, когда его, молодого рекрута, бедняцкого сына Павла Жилюка, призвали в войско… Пожалуй, с тех пор. Потому что тогда же почувствовал в себе неудержимое стремление к службе, к четким армейским порядкам, и хотя к нелегкой, потной, но все же обеспеченной военной жизни. Когда же он наслужился, по самую маковку насытился этими армейскими порядками, военной жизнью, понял абсолютное несоответствие службы его личным помыслам и стремлениям, — было уже поздно: казарма настолько втянула, засосала его, что вырваться оттуда было невозможно. Если бы не эта гибельная война, которая мгновенно переколошматила все его планы, может быть, он чего-нибудь и добился бы, выслужился, идя тернистой дорогой армейской службы, а теперь… Все пошло прахом. Думал, хозяином придет на родную землю, будет свободным, а вернулся, холера ему в душу, батраком, наймитом, душегубом… дичаком ступил на отчий порог. Да разве они, немцы, эти эсэсы, могут это знать? И тем более понять? Им известно одно: он — их наемник. А с наемника надлежит требовать. Чем строже, тем, конечно, лучше. И наемник не должен на это обижаться. Он должен выполнять волю хозяина. Он не должен думать, — это делают за него другие. О нем заботятся, а в ответ требуют подчиняться. Если же он, неблагодарный, начинает размышлять, взвешивать или, чего доброго, бунтовать — он уничтожается, как элемент ненадежный, вредный для гитлеровского «нового порядка».

«Интересно, что они думают обо мне, могут ли они догадываться о моих подлинных мыслях? — рассуждал Жилюк, сидя в тряском кузове грузовика, мчавшегося по улицам вечернего города. — И скоро ли они потащат меня на виселицу за связь с партизанами? Следят же, наблюдают, выжидают подходящего момента, чтобы схватить. Без этого и дня не проходит — без виселицы, расстрелов, террора. И неудивительно, если и меня схватят… Еще бы, брат коммуниста! За кем же им еще и охотиться! Ясно. Но ошибаетесь, господа. Легко я вам в руки не дамся. Дудки! Не для того я учился в вашей школе, постигал вашу науку, чтобы вот так, за здорово живешь, и лезть в петлю. Мы еще повоюем, господа. Вы посеяли во мне ветер, и нечего теперь ждать затишья, — бурей, громом обрушусь я на вас. Такова моя — слышите? — натура, таков весь наш род жилюковский».

…Через час грузовик вернулся к школе, и Павло вышел из кабины. Там, в комендатуре, остались его крючковатые подписи, которые он вынужден был поставить на разных накладных, а в кузове машины лежало полсотни автоматов и ящики с патронами. Жилюк доложил, сколько чего получено, и Шпыця, меняя свое прежнее распоряжение, приказал раздать оружие. «Тем лучше, — подумал Павло, — меньше будет мороки в дороге».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: