Одним из первых осажденных в сельской управе карателей, кто понял бессмысленность дальнейшего сопротивления партизанам, был старшина Павло Жилюк. Он-то и начал лихорадочно искать выхода из положения. Как человек военный, он понял, что партизаны ведут бой по хорошо разработанному плану и что карателям из этой ловушки благополучно не выбраться. Надежда на быструю помощь таяла. Эсэсовцы, примчавшие на мотоциклах, сами попали под сильный огонь и вынуждены были залечь. Оставалось только внезапно выскочить из горящего помещения и попытаться на машинах вырваться из кольца.
Шпыця, однако, возражал:
— Надо держаться, хлопцы. Не может быть, чтоб нам не помогли.
«Дурак! Тыловая крыса! — мысленно ругался Жилюк. — Начнешь дымом давиться, тогда не так запоешь, холера тебе в бок…»
Когда в разбитые окна управы заглянули языки пламени, Павло еще раз подошел к запечью, где сидел Шпыця, и сказал:
— Друже начальник, надо прорываться…
— Я вас пристрелю, как паникера! — завизжал Шпыця. — Я давно вас…
Он не успел закончить фразы — пламя зловеще заискрилось и завертелось, поползло по оконному косяку, а вверху, на крыше, послышался тяжкий треск, что-то с грохотом рушилось, похоже было, что начали падать стропила.
Шпыця в испуге оглянулся.
— Друже начальник, — подчеркнуто официально сказал Павло, — это вам не в школе на ученьях… Хлопцы! Слушать мою команду!
Вокруг него сразу сгруппировались стрелки. Они переговаривались между собой:
— Не ждать же, пока накроет!
— Ко всем чертям такое дело!
— Пропадем здесь не за понюх табаку…
Павло резко прервал их:
— Где шоферы? Бартка! Вергун!
Из двух водителей подошел только один.
— Прорывайся к машине, заводи мотор! Мы прикроем!
Павло и несколько стрелков припали к окнам, автоматные очереди с новой силой понеслись в темноту.
— Марш!
Стрелки распахнули двери, выскочили в предрассветную муть, озаряемую пламенем. Их заметили, стрельба оттуда, из-за хат, усилилась, но стрелки уже не обращали на нее внимания, они мчались к автомашинам, как к последней своей надежде.
Павло выбежал последним, когда партизаны, видимо разгадав их замысел, перенесли огонь на машины. Он вскочил в кабину, потеснив сидевшего там, притихшего Шпыцю, крикнул водителю:
— Гони! Бери левей! Левее, холера тебе…
Из кузова вела ответный огонь уцелевшая при броске небольшая группа стрелков. Свист пуль, шлепанье мин, треск автоматов глушили слова и звуки, и все же они, Павло и шофер, отчетливо услышали, как звякнуло ветровое стекло и тяжко охнул Шпыця.
— Прибавь газ! — сказал водителю Жилюк, подпирая плечом оседавшее тело начальника. — Выскочим за село — перевяжем.
— Жжет! — простонал Шпыця, глубже вжимаясь в сиденье.
Павло посмотрел на него — лицо у Шпыци стало серым, осунулось. «Вот так, господин начальник, и все здесь! Меня пристрелить собирался, а о своей смерти и подумать не успел».
При выезде из села, за поворотом, откуда-то из-за крайних хат, по машине ударили из пулемета. Она еще проскочила около сотни метров и осела.
— Скаты пробило, — сказал водитель.
Он все еще нажимал на акселератор, принуждая мотор тянуть дальше, но усилия его были тщетны. Мотор надсадно ревел, чувствовалось, что он вот-вот остановится. Машина не двигалась, а ползла все медленнее. Мотоциклисты, объехав их, укатили вперед и засели в графском доме.
Жилюк открыл дверцу, встал на ступеньку и бросил в кузов:
— Слазь!
Стрелки соскакивали на землю, держа оружие наготове, прятались за грузовик на случай, если вдруг по ним опять хлестнут из пулемета.
— Хлопцы, — назвал троих по именам Жилюк, — ко мне! Перевяжите его!
Шпыцю вытащили из кабины, положили на кем-то подстеленный френч. Вся одежда его была окровавлена, а сам начальник едва шевелил губами. Видимо, он еще был в памяти, понимал, где он и что с ним, но преодолеть смерть не мог, — на это власть его не распространялась, а силы ушли. Стрелков, которые готовились перевязать его, он остановил, жестом подозвал Жилюка.
— Простите, — прошептал. — Передайте жене… Сыны мои…
На его ресницах блеснули слезы, да так и застыли в помертвевших глазах.
Стрелки стояли над холодеющим трупом и не знали, что с ним делать. У них не было ни лопат, чтоб выкопать яму, ни времени, чтобы вырыть ее чем-либо другим и предать тело земле… А там, позади, где еще клокотало пламя пожаров, под заборами, в бурьянах, лежали десятки убитых товарищей. Стрелки стояли на полевом раздорожье, среди мглистого рассвета, и с тревогой поглядывали то на село, то друг на друга. Как им всем хотелось жить! До сих пор они даже не думали, что так ценят жизнь, так в нее влюблены. Они не думали, что в такой серебристо-ласковый рассвет можно умереть, погибнуть и уже никогда не увидеть ни росистых трав, ни туманов, ни цепкого «бабьего лета», ни солнца. Ночь, которую они пережили, словно раскрыла перед ними новую, неведомую доселе истину бытия, дала возможность заглянуть по ту его сторону, и хлопцы, не увидев там ничего привлекательного, вдруг прозрели, поняли лживость всего, за что готовы были умереть, поняли и растерянно остановились в нерешительности перед стекленеющим взором своего мертвого начальника.
Но такое состояние было недолгим. Один из них, в чьих руках оставалась теперь их судьба и кого, возможно, не меньше грызло чувство собственного бессилия и неверия, хотя он умело это чувство прятал, — этот один посмотрел на них волчьим глазом и строго, тоном, не допускавшим возражений, сказал:
— Что носы повесили? Отнесите его в овраг!
И они сразу же словно опомнились, стали снова такими, как положено им быть, будто слова, тон, с которыми к ним обращались, были не обычными — магическими.
Несколько стрелков подхватили Шпыцю под руки, за ноги и еще, возможно, с теплившейся в глубине души жизнью понесли в ту сторону от дороги, в небольшой овражек, где, повитый туманом, виднелся сизый кустарник.
— А теперь проверить оружие, — приказывал Павло. — Пойдем к графскому дому, больше некуда.
Прячась в кустарнике, по бурьяну, росистым бездорожьем медленно побрели к графскому двору. Павло шел впереди, он хорошо знал эти места, по которым с детства бегал подпаском, по которым ходил потом за чужим плугом. А вон за тем пригорком — поле, где он в последний раз косил… Это было всего лишь в позапрошлом году, в жатву. Он еще подрезал тогда птенцов… «Что же ты наделал, сын?» — вдруг сквозь воспоминания послышался Павлу грустный голос матери. Жилюк даже вздрогнул, словно этот голос прозвучал только что, здесь, и относился не к птенцам, а к нему самому. «Что ты наделал, сын мой?» Но Павло никогда не был мягкосердечным, и слова упрека или сочувствия, даже просьб всегда вызывали в нем обратную реакцию — он впадал в злобу, становился более жестоким.
Так случилось и на этот раз. Материнский упрек лезвием полоснул по душе Павла, и он, обозленный неудачным боем, поражением, а еще более разочарованием, которое с каждым днем все глубже закрадывалось ему в сердце, сгонял свою злость на стрелках. Их вид, не имевший ничего общего с тем, которого он от них добивался в школе, какая-то безысходность выводили Жилюка из терпения.
— Не отставать! Вы! Холера вам в бок, спите, что ли? Ну-ка, подтянись!
Один из стрелков не выдержал, огрызнулся, и Павло понял, что, видно, перегнул палку, решил лучше их не трогать. Молча, как оборотни, двигались они в тумане.
До графского дома оставалось уже совсем близко, как вдруг там поднялась стрельба. Значит, партизаны теперь штурмуют особняк. Что ж, это резонно. Он, вероятно, поступил бы так же. Поступил бы… А сейчас? Ввязываться в бой или пусть эсэсовцы обороняются одни? Они же бросили их машину на дороге и поторопились укрыться. Пусть теперь попробуют партизанских пуль. Впрочем, что до него, Павла Жилюка, если бы дали ему власть, он всыпал бы и тем и другим — и партизанам и немцам.
— Долго мы еще будем слоняться? — оборвал его мысли чей-то недовольный голос.
Павло обернулся. Неподалеку стоял и выжидающе, недружелюбно поглядывал на него рослый, в распахнутом френче стрелок. «Как же твоя фамилия, собака? — силился вспомнить Жилюк. — Ага, Мокрый…»
— Хочешь, чтобы тебе партизаны спину почесали? — бесцеремонно спросил его.
— Мне уже чесали, не пугай. А за каким же чертом мы здесь?
В его словах была правда. Действительно, они пришли сюда как каратели. Их побили?! Тем более! Они должны теперь отомстить. А как же иначе? Бежать с позором? Уползать в бурьяны и зализывать раны? Признать свое ничтожество, свое бессилие?.. Перед кем? Перед всякими там Гуралями, Хомиными, которые, слыхать, здесь верховодят? Нет! Дудки! Если уж на то пошло, то он — командир. Кадровый военный, настоящий. Куда им равняться с ним? Да и какое тут равенство может быть? Он — поручик, военной немецкой выучки, а они — дядьки, которые только и занимались тем, что крутили лошадям хвосты. Нет, пусть не радуются, он, Павло, еще покажет себя. Покажет!..
Они подошли к графскому дому, когда уже совсем рассвело, и по выстрелам определили: партизаны окружили графский двор, и осажденным невмоготу, хотя они и огрызаются шквальным огнем. Жилюк приказал стрелкам рассыпаться в цепь, а сам с несколькими самыми отчаянными головорезами выбрал позицию напротив ворот, чтобы в начале атаки кинжальным огнем отбросить партизан, ворваться в усадьбу, поднять панику среди атакующих и таким путем освободить блокированных в особняке, дать им возможность выбраться из кольца.
Их удар был для партизан абсолютной неожиданностью. Многие из них даже не успели ответить на огонь, вспыхнувший за спиной, — падали замертво, многие, беспорядочно отстреливаясь, метались из стороны в сторону, натыкались на стрелков и падали под очередями их автоматов. План Павла удался полностью. Без особых усилий они разбили заставу у ворот, ворвались на подворье, начали обстреливать прятавшихся за деревьями смельчаков, которые все еще пытались ворваться в дом. Партизаны дрогнули и начали отступать. Вскоре, когда двор опустел, стрельба, затихая, откатывалась все дальше к берегам Припяти, Павло вернулся к воротам — посмотреть, что там еще происходит. Идти в особняк, откуда уже повыбегали осажденные эсэсовцы, ему не хотелось — чувство гадливости и презрения наполняло его душу.