Ни на одном клочке земного шара ни один человек не признает, что шпиономания, например, проросшая на просторах нашего отечества обильнее всех других урожаев, была продуктом нормального, не пораженного червоточиной интеллекта. Но психиатру важно знать, действительно ли картина тотального нашествия шпионов, вредителей, заговорщиков, диверсантов сформировалась в мозгу одного человека. Возможно, не все бредовые идеи рождались в сталинской голове. Иные подбрасывались ближними и дальними холуями — получали милостивое одобрение вождя — обогащались холуйской фантазией — вновь получали одобрение и т. д.

…Вообще-то хорошо бы, конечно, узнать, был ли Сталин больным. С азартом набрасываемся и на менее значительные «белые пятна», а тут все-таки такое дело… Но, с другой стороны, если прав Бехтерев, если Сталин действительно страдал паранойей, — то что? В конце концов тирания — сама по себе тяжкий недуг. Слово «паранойя» мало что к этому добавляет. Разве что подвигает разговор ближе к медицине. Средства профилактики, однако, — это каждому ясно — должны быть не медицинские. Средства защиты от рецидива тяжкой социальной напасти должны извлекаться из иной, социальной же, аптечки.

Декабрь 1927 года принес в Москву вместе с морозами и метелями какое-то неясное ожидание и неопределенное беспокойство — смутное чувство, названное впоследствии психиатрами свободно плавающей тревогой. Многоснежная зима лепила в пасмурном городе синеватые сугробы. Поезда опаздывали почти на двое суток из-за снежных заносов, но XV съезд ВКП(б) открылся в назначенный срок — 2 декабря.

В своем докладе Сталин потребовал от оппозиции «заклеймить ошибки, ею совершенные, ошибки, превратившиеся в преступление против партии», угрожая в противном случае исключением из партии; а через несколько дней произнес свой знаменитый монолог о политической тележке, из которой выпадает тот, кто не может удержать равновесие на крутых поворотах.

«Когда я критикую, — по существу отвечал ему Муралов, — это значит, что я критикую свою партию, свои действия и критикую в интересах дела, а не ради подхалимства».

Оппозиция говорила о «неслыханных репрессиях» по отношению к старым членам партии, не раз доказавшим свою преданность революции, и обвиняла ОГПУ во вмешательстве в политическую внутрипартийную борьбу. В воскресенье 18 декабря пресса сообщила о награждении орденом Красного Знамени ряда известных чекистов, и в первую очередь заместителя председателя ОГПУ Ягоду, «проявившего в самое трудное для Советского государства время редкую энергию, распорядительность, самоотверженность в деле борьбы с контрреволюцией».

В такой обстановке 17 декабря в Москве собрался I Всесоюзный съезд невропатологов и психиатров. Почетными председателями съезда были избраны Бехтерев, Минор и Россолимо. С 18 декабря ежедневно с 9 до 14 часов делегаты слушали программные доклады; с 15 до 19 часов проходили прения по обсуждаемой теме. В последний день съезда, 23 декабря, утром состоялись секционные заседания; в 16 часов делегаты утвердили резолюции съезда. На следующий день, в субботу, должен был приступить к работе под председательством Бехтерева I Всесоюзный педологический съезд, но в воскресенье газеты объявили, что он начнется во вторник, 27 декабря.

В тот год еще отмечались рождественские праздники; поэтому 25 и 26 декабря магазины, почтамт и его городские отделения были закрыты, доставлялась лишь спешная корреспонденция. Тем не менее, уже рано утром 25 декабря в Москве и Ленинграде узнали о внезапной загадочной кончине академика Бехтерева. Слухи распылялись, клубились, расцвечивались новыми подробностями. Утомленные всей предшествующей информацией, утренние газеты отдыхали до среды, но вечерние, проскочившие во вторник 27 декабря, успели выплеснуть на свои страницы обрывки бесценных сведений.

С этого момента слухи стали постепенно кристаллизоваться в легенду, бережно передаваемую от одного поколения врачей другому, а своеобразная хроника рождественской сенсации 1927 года прочно осела в подшивках газет и журналов.

В этот приезд в Москву Бехтерев остановился, как обычно, на квартире известного гинеколога Благоволина в Дурновском переулке рядом с Собачьей площадкой.

Утром 23 декабря он был совершенно здоров и делился с окружающими научными планами. Днем участвовал в работе съезда, выступил с докладом о коллективной психотерапии при алкоголизме, сразу после заседания осмотрел лаборатории Института психопрофилактики, а вечером поехал в Малый театр на спектакль «Любовь Яровая».

Сразу же по возвращении домой у него началась рвота. Утром был вызван профессор Бурмин, определивший желудочное заболевание. В течение дня самочувствие несколько улучшилось, но в 19 часов пришлось вновь обращаться за врачебной помощью в связи с резким утяжелением его состояния. На этот раз вместе с Бурминым приехал профессор Шервинский. Кроме них, у постели больного оказались еще два врача — Константиновский и Клименков (обе фамилии привела «Вечерняя Москва», в остальных репортажах Клименков фигурировал под псевдонимом «и др.»). Состоявшийся консилиум подтвердил диагноз острого желудочно-кишечного заболевания и установил ослабление сердечной деятельности. Вслед за этим, профессора уехали, а оба врача остались и отметили у больного сначала помрачение, а затем потерю сознания, расстройство дыхания и коллапс. Больному проводили искусственное дыхание и впрыскивали камфару. В 23 часа 45 минут была констатирована смерть, наступившая, по заключению врачей, от паралича сердца.

Всю ночь у тела Бехтерева дежурили его вдова, член ВЦИК Рейн, названный близким другом покойного, и все те же два врача. Утром 25 декабря состоялось совещание московской профессуры с участием Россолимо, Минора, Абрикосова, Крамера, Шервинского, Бурмина, Гиляровского и Кроля. Не исключено, что на нем присутствовали оба врача, не отходившие от Бехтерева до и после его смерти, но уже под именем «представителей Наркомздрава».

Совещание постановило исполнить волю покойного о передаче его мозга в Ленинградский институт по изучению мозга. Днем Абрикосов вскрыл череп умершего, извлек его мозг, весивший значительно больше, чем предполагалось, отправил его на временное хранение в Патологоанатомический институт 1-го МГУ, а в тело ввел формалин.

После этого у гроба Бехтерева постоянно несли почетный караул его друзья, ученики, студенты. Утром 26 декабря в Москву прибыли вызванные телеграммой дети покойного.

Торжественный церемониал похорон 27 декабря был расписан по часам. Через 3 часа после кремации урна с его прахом и мозг были доставлены на Октябрьский вокзал и отправлены в Ленинград.

Похороны снимали на кинопленку; в газетах напечатали выдержки из траурных выступлений Калинина, Семашко, Луначарского, Вышинского. Вся эта скудная информация кажется на первый взгляд несколько сумбурной и нарочито запутанной.

Современники были потрясены внезапностью его кончины. Человек богатырского здоровья и невероятной энергии, о котором в профессорских кругах говорили «неутомим, как Бехтерев», всемирно известный ученый, работавший без развлечений и домашнего отдыха по 18 часов в сутки, вдруг погибает от «случайного» желудочно-кишечного заболевания и даже не в больнице, а в чужом доме.

«В нем поражала прежде всего его молодость, как это ни звучит парадоксально, если вспомнить его возраст — 70 лет, подвижность, свежесть мыслей и планов» (Луначарский).

Начало его заболевания связано как будто с посещением Малого театра. Упоминание об осмотре Бехтеревым театрального музея промелькнуло только в вечернем выпуске ленинградской «Красной газеты». Ее корреспонденты, узнав о случившемся, имели возможность обратиться к московским коллегам и вернувшимся в Ленинград делегатам съезда невропатологов и психиатров.

Поскольку в «Вечерней Москве» эта информация отсутствует, дать ее мог лишь кто-то из участников съезда. Напрашивается вывод: по окончании съезда часть делегатов получает билеты на достаточно нашумевший спектакль, и один из них присутствует при том, как Бехтерева приглашают в музей. Какими же экспонатами его туда заманили?

Народная артистка СССР Е. Н. Гоголева рассказывает мне: «В 1927 году «Любовь Яровая» делала полные сборы. В Ленинграде ее не ставили, и интерес Бехтерева к спектаклю вполне понятен. Представление начиналось в 7 часов 30 минут и заканчивалось не позднее 11 часов вечера. Небольшой музей театра находился высоко, под чердачным помещением, и смотреть там в те годы было практически нечего. Актеры в нем не бывали. Очень странно, что Бехтерева туда пригласили. Проводить его наверх и показать музей могли три человека, но по окончании спектакля это должен был сделать скорее всего сам директор театра.

Пока гость осматривал музей, в кабинете директора (на первом этаже у выхода из театра) могли подготовить что-то типа импровизированного приема — например, чай с пирожными. Думаю, что директор, человек хлебосольный, знающий, как встречать почетного гостя, просто не мог поступить иначе».

Теперь можно произвести приблизительный расчет времени: спектакль заканчивается примерно в 23 часа, не менее 30 минут потрачено на посещение музея и никем не замеченный прием в кабинете директора, 15–20 минут необходимы, чтобы доехать на извозчике от Малого театра до Собачьей площадки, и около 24 часов Бехтерев входит в свою комнату. Определенные неприятные ощущения он испытывает, очевидно, еще по дороге, поскольку рвота возникает у него сразу же по возвращении домой. В этой ситуации рвоту приходится связывать с неизвестным угощением в театре.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: