если не слышно. Сумма дней, намозолив
человеку глаза, так же влияет на
связки. Мой голос глух, но, думаю, не назойлив.
Это - чтоб слышать кукареку, тик-так,
в сердце пластинки шаркающую иголку.
Это - чтоб ты не заметил, когда я умолкну, как
Красная Шапочка не сказала волку.
Прошло что-то около года. Я вернулся на место битвы,
к научившимся крылья расправлять у опасной бритвы
или же - в лучшем случае - у удивленной брови,
птицам цвета то сумерек, то испорченной крови.
Теперь здесь торгуют останками твоих щиколоток, бронзой
загорелых доспехов, погасшей улыбкой, грозной
мыслью о свежих резервах, памятью об изменах,
оттиском многих тел на выстиранных знаменах.
Все зарастает людьми. Развалины - род упрямой
архитектуры, разница между сердцем и черной ямой
невелика - не настолько, чтобы бояться,
что мы столкнемся однажды вновь, как слепые яйца.
По утрам, когда в лицо вам никто не смотрит,
я отправляюсь пешком к монументу, который отлит
из тяжелого сна. И на нем начертано: Завоеватель.
Но читается как "завыватель". А в полдень - как "забыватель".
Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга,
нет! как платформа с вывеской Вырица или Тарту.
Но надвигаются лица, не знающие друг друга,
местности, нанесенные точно вчера на карту,
и заполняют вакуум. Видимо, никому из нас
не сделаться памятником. Видимо, в наших венах
недостаточно извести. "В нашей семье - волнуясь,
ты бы вставила - не было ни военных,
ни великих мыслителей". Правильно: невским струям
отраженье еще одной вещи невыносимо.
Где там матери и ее кастрюлям
уцелеть в перспективе, удлиняемой жизнью сына!
То-то же снег, этот мрамор для бедных, за неименьем тела
тает, ссылаясь на неспособность клеток
то есть, извилин! - вспомнить, как ты хотела,
пудря щеку, выглядеть напоследок.
Остается, затылок от взгляда прикрыв руками,
бормотать на ходу "умерла, умерла", покуда
города рвут сырую сетчатку из грубой ткани,
дребезжа, как сдаваемая посуда.