Кто я, ты долго не узнаешь,
Ночами глаз ты не сомкнёшь,
Ты, может быть, как воск, истаешь,
Ты смертью, может быть, умрёшь.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
И если отдалённым эхом
Ко мне дойдёт твой вздох "люблю",
Я громовым холодным смехом
Тебя, как плетью, опалю!
Так вот она кто! Пускай остаётся неизвестным её имя – если имя у неё вообще есть, – но из каких мировых провалов, из каких инфрафизических пустынь звучит этот вероломный, хищный голос, – это, кажется, яснее ясного. Госпожа... да, госпожа, только не небесных чертогов, а других, похожих на ледяные, запорошённых серым снегом преисподних. Это ещё не сама Великая Блудница, но одно из исчадий, царящих на ступенях спуска к ней, подобное Велге.
"Здесь человек сгорел" – эту строку Фета взял он однажды эпиграфом к своему стихотворению:
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельный пожар!
Но в чём же, собственно, заключался пожар жизни и что в нём было гибельного? Блок всю жизнь оставался благородным, глубоко порядочным, отзывчивым, добрым человеком. Ничего непоправимого, непрощаемого, преступного он не совершил. Падение выражалось во внешнем слое его жизни, в плане деяний только цепью хмельных вечеров, страстных ночей да угаром цыганщины. Людям, скользящим по поверхности жизни, даже непонятно: в сущности, какое тут такое будто бы ужасное падение, о какой гибели можно говорить? – Но понять чужое падение как падение могут только те, кому самим есть откуда падать. Те же, кто сидит в болоте жизни, воображают, что это в порядке вещей и для всех смертных. Когда вчитаешься в стихи Блока как в автобиографический документ, как в исповедь, тогда уяснится само собой, что это за падение и что за гибель.
Третий том – это, в сущности, уже пепелище. Душевное состояние поэта ужасно.
Ты изменил давно,
Бесповоротно.
Непробудная ночь плотно обняла всё – и землю, и то, что под ней, и то, что свыше. Одна беспросветная страница сменяется другой, ещё кромешнее. Клочья, уцелевшие в памяти от трансфизических странствий, переплетаются с повседневностью в единый непрерывный кошмар. Вспоминается стих Корана: "Один мрак глубже другого в глубоком море".
Не таюсь я перед вами,
Посмотрите на меня:
Я стою среди пожарищ,
Обожжённый языками
Преисподнего огня.
Вот в эти-то годы и была написана Блоком коротенькая статья-воспоминание "Рыцарь-монах", та самая, с напоминания о которой я начал эту главу. Заголовок – странный, вне метаисторического толкования не имеющий смысла. Каким рыцарем был при жизни Соловьёв – человек, во весь век свой не прикоснувшийся к оружию, доктор философии, лектор, кабинетный учёный? и каким монахом – он, никакого пострига никогда не принимавший, обета целомудрия не дававший и, несмотря на всю свою православную религиозность, живший обыкновенной мирской жизнью? Но Блок и не говорит о таком Соловьёве, каким он был. Он говорит о том, каким он стал. Каким он видел его, спустя ряд лет, где-то в иных слоях: в тёмных длинных одеждах и с руками, соединёнными на рукояти меча. Ясно, что и меч был не физический, и рыцарство – такое, какое предугадывают лишь "Рыцарь бедный", и монашество не историческое, не в Энрофе, но не от мира сего.
Ничего нет более закономерного, чем то, что рыцарь Звенты-Свентаны не оставлял младшего брата, который мечтал таким рыцарем стать даже после измены. Но что именно совершалось во время их трансфизических встреч, какие круги ими посещены были, от каких действительно и окончательно непоправимых срывов он спас поэта – это, конечно, должно остаться неприкосновенной тайной Александра Блока.
Но из того, что было показано Блоку в потусторонних странствиях этой поры его жизни, проистекло наряду с другими одно обстоятельство, на которое мне хочется указать особо. Блок и раньше, даже в период Прекрасной Дамы, показал, что провидческою способностью в узком смысле этого слова, то есть способностью исторического предвозвещения, он обладал, хотя редко ею владел. Стоит вспомнить стихотворение, написанное за два года до революции 1905-го: "Всё ли спокойно в народе? – Нет. Император убит", – и в особенности его окончание:
– Кто ж он, народный смиритель?
– Тёмен, и зол, и свиреп:
Инок у входа в обитель
Видел его – и ослеп.
Он к неизведанным безднам
Гонит людей, как стада...
Посохом гонит железным...
– Боже! Бежим от Суда!
Теперь эта способность обогатилась новым опытом, но опытом, связанным только с демоническими мирами. Поэтому мы не найдём у Блока никаких пророчеств о грядущем Свете, об отражении Звенты-Свентаны в исторической действительности будущих эпох, о Розе Мира, о золотом веке человечества. Но страшное стихотворение "Голос из хора" рисует далёкую грядущую эпоху: ту, когда после господства Розы Мира над всем человечеством придёт величайший враг и её и всякой духовности, – тот, кого Гагтунгр выпестывает столько веков.
И век последний, ужасней всех,
Увидим и вы и я.
Всё небо скроет гнусный грех,
На всех устах застынет смех,
Тоска небытия...
Весны, дитя, ты будешь ждать –
Весна обманет.
Ты будешь солнце на небо звать –
Солнце не встанет.
И крик, когда ты начнешь кричать,
Как камень, канет...
Но исторической и метаисторической развязки всемирной трагедии первого эона ему не дано было знать; этого утешения он лишил себя сам своими падениями, замглившими его духовные очи ко всему, что исходило от Высот, а не от бездны.
После "Земли в снегу" он прожил ещё двенадцать лет. Стихи рождались всё реже, всё с большими интервалами – памятники опустошённости и поздних, бессильных сожалений. А после "Розы и креста" и художественное качество стихов быстро пошло под уклон, и за целых пять лет ни одного стихотворения, отмеченного высоким даром, мы не найдём у Блока. В последний раз угасающий гений был пробуждён Великой Революцией. Всё стихийное, чем было так богато его существо, отозвалось на стихию народной бури. С неповторимостью подлинной гениальности были уловлены и воплощены в знаменитой поэме "Двенадцать" её рваные ритмы, всплески страстей, клочья идей, вьюжные ночи переворотов, фигуры, олицетворяющие целые классы, столкнувшиеся между собой, матросский разгул и речитатив солдатских скороговорок. Но в осмыслении Блоком этой бунтующей эпохи спуталось всё: и его собственная стихийность, и бунтарская ненависть к старому, ветхому порядку вещей, и реминисценции христианской мистики, и неизжитая любовь к "разбойной красе" России – Велге, и смутная вера, вопреки всему, в грядущую правду России – Навну. В итоге получился великолепный художественный памятник первому году Революции, но не только элементов пророчества – хотя бы просто исторической дальновидности в этой поэме нет. "Двенадцать" – последняя вспышка светильника, в котором нет больше масла; это отчаянная попытка найти точку опоры в том, что само по себе есть исторический Мальстрём, бушующая хлябь, и только; это – предсмертный крик.
Смерть явилась лишь через три с половиной года. Душевный мрак этих последних лет не поддается описанию. Психика уже не выдерживала, появились признаки её распада. Скорбут* сократил мучения, точнее – тот вид мучений, который присущ нашему физическому слою. Блок умер, не достигнув 42-летнего возраста. Впрочем, ещё при жизни многие, встречавшие его, отзывались о нём как о живом трупе.
====================================================================
* Скорбут – то же, что цинга – Ред.
====================================================================
Я видел его летом и осенью 1949 года. Кое-что рассказать об этом – не только моё право, но и мой долг. С гордостью говорю, что Блок был и остаётся моим другом, хотя в жизни мы не встречались, и когда он умер, я был ещё ребёнком. Но на некоторых отрезках своего пути я прошёл там же, где когда-то проходил он. Другая эпоха, другое окружение, другая индивидуальность, отчасти даже его предупреждающий пример, а главное – иные, во много раз более мощные силы, предохранили меня от повтора некоторых его ошибок. Я его встречал в трансфизических странствиях уже давно, много лет, но утрачивал воспоминание об этом. Лишь в 1949 году обстановка тюремного заключения оказалась способствующей тому, что впечатления от новых ночных странствий с ним вторглись уже и в дневную память.