Появляется собака; счастье, прыжок; безмерное удивление — оказывается, я здесь, на месте! Безмерная любовь, без меры все знаки удивления и любви. Наконец она выдохлась, успокоилась, вытянулась рядом со мной, а я все лежу, не в силах подняться. Появляется Рони с утренним завтраком: ошибка, в кофе нет металла, пружинной стремительности, как мне воображалось; он тоже какой-то вязкий, тяжеловесный. И не черный, а коричневатый. Нечего рассчитывать, что он придаст бодрости. Вообще не на что рассчитывать. Женевьева проводит рукой по моим волосам, трясет меня за плечо и с крутого берега ночи швыряет в пучину дня. Роза раздергивает занавеси. Ну вот: они меня ждут. Сделаем веселое лицо.

Знал я одного ихнего брата писателя. Он сочинял про шпионов… И по его романам снимали кино. Чушь собачья, но здорово закручено! Подписывался он Синклер Вэлли. А по-настоящему его звали не то Румайоль, не то Руманьоль. Родом из Лот-э-Гаронн. У него была шикарная машина цвета слоновой кости, а изнутри обита красной кожей. Это уж было года четыре назад, а может, и пять. Ему все хотелось луну с неба, но так-то он был славный малый, душа нараспашку. Всегда в клетчатом картузике, на английский манер. Вот кто умел посмеяться! Сделка наша так и не состоялась, у меня в ту пору еще не было настоящего веса в здешних краях. Потом-то этот Вэлли, или Руманьоль, как угодно, что-то себе купил около Биаррица, я про это читал в «Кумушке», так что, видите, мне жалеть не о чем… Ну и вот, у этого малого каждая книжица выходила тиражом чуть не по сто тысяч экземпляров. И до чего просто писал! Его переводили на болгарский, на турецкий… А он был человек как человек, вроде нас с вами. Перед едой всякий раз пил какой-то порошок, каолин, что ли, или висмут — язва у него была. Так что, понимаете, книжки книжками…

Стол накрыт — круглый, белоснежный, и на нем сверкает серебряный чайник. В кувшине остатки оранжада, тарелки сдвинуты как попало, от торта осталась едва четверть. По креслам раскиданы крохотные салфеточки-рукоделие Розы: в свободные дни, вместо того чтобы пойти погулять, она упорно вышивает их в огромном количестве. Время от времени собака, соскочив с каменной скамьи, почтительно смотрит на остаток торта и умоляюще скулит; Робер, который относится к ней с нежностью, подходит и урезонивает ее — совсем тихо, голоса его я не слышу. Дальше, на краю бассейна, где наконец уложили и зацементировали каменные плиты, на ярко-алом полотенце растянулась Беттина. Она читает, заслонясь от солнца книжкой, которую только что у меня попросила, — очередной роман Диккенса в издании «Плеяды», я в восторге от того, что она взялась за книгу (но ничем ей этого не показал, только буркнул: «И не кидай его, пожалуйста, в воду…»); а Ролан по обыкновению не знает, чем бы заняться, разменивается на мелочи, и все ему скучно: он одновременно швыряет камешки Польке, которая все еще не обрела былой резвости, пытается пускать их рикошетом по воде, раскидывает повсюду газеты — они намокают, потом съеживаются на солнце.

Изредка на пороге кухни во всеоружии своего авторитета появляется Роза и кричит, чтобы ей что-нибудь принесли или чем-то помогли, но никто и ухом не ведет, и она, рассерженная, вновь скрывается.

Прибавьте сюда тишину, совсем особенную тишину — то и дело ее нарушает далекое покашливание мотора или обрывок беседы, причем местный выговор так силен, что не поймешь, о чем речь.

Вот она, истинная Франция, так и чудится, что ты попал в музей, на полотно какого-нибудь импрессиониста, который в конце прошлого века изобразил счастливый летний полдень в саду — с трепетной игрой света и тени, с молодыми женщинами, и детьми, и рыжими собаками, свернувшимися в клубок под столом.

Быть может, это тщеславная мечта всей моей жизни: воссоздать вот такую сельскую идиллию, воскресить романтику детства и семьи — накрытый стол, дверь дома, позлащенная солнцем, и уже не зияешь, то ли ты очутился на полотне Сислея или Ренуара, то ли — куда пошлее — тебя всадили в пеструю рекламу какой-нибудь спортивной машины или косметического снадобья. Забавные свидания устраивает нам наш век. Смотрю на Беттину, на Ролана, на Робера; слушаю голоса Розы и Женевьевы; замечаю, что солнце уже клонится к верхушкам кипарисов на кладбище; может быть, мы должны изображать семейство, счастливое своим полисом по страхованию жизни? Прославляем мы ссуды земельного кредита или столь мирной картиной я наслаждаюсь потому, что приобрел шины особой системы, которые обеспечивают людям семейным безопасность в автомобильных прогулках? Ну а для бритья я пользуюсь нежнейшим кремом, именно благодаря ему я завоевал Женевьеву и сохраню ее любовь на вечные времена.

Бросить бы в воду камень. Чтоб разлетелись брызгами все улыбки. Не для того мне нужен был Лоссан, чтоб он превратился в конфетную коробку, в изящный водевиль чик, который только наводит на людей скуку. А ведь Беттине, Ролану, Роберу скучно. Женевьеве — и той приелось удовольствие слышать, как ровно, без скрипа, работает механизм ее хозяйства, Женевьева — и та не сегодня-завтра запросит пощады. Этот маленький мирок задыхается без битв и громких криков. Быть может, призвать озорных деревенских мальчишек? На худой конец они растормошат Робера, а Ролана обучат стрелять птиц из ружья; неплохая педагогика. А дремотный покой, в котором пребывает Беттина? Вечно она молчит, лежит врастяжку, терпеливо жарится на солнце, а внутри, может быть, все дрожит от гнева? Мечтает она о чем-нибудь? Да, без сомнения, в этом меня уверяют все почтенные авторы — но о чем ее мечты? Оживают ли когда-нибудь лица за этой никогда не убирающейся ширмой? В последние дни, когда кончается то, что они называют моей работой (обычно это все тот же спор с самим собой, которым я поглощен и сейчас), меня тянет к бассейну, к детям. Я бросаю Робера в воду; Ролан пытается меня самого туда столкнуть; все очень обыденно. Тогда я подхожу к Беттине. Вот тут начинается мое мучение. От моих расспросов, от моих сердитых отповедей она отгораживается ответами самыми краткими, безукоризненно вежливыми и ровным счетом ничего не выражающими. Смотрю на нее — и готов голову дать на отсечение, что ей скучно до смерти, что закричи я, подкинь ей только повод — и она почувствует себя свободной, даст волю бешенству, которое — надеюсь — в ней клокочет. Но что крикнуть? Какой найти предлог? Поднимаю глаза на ограду, здесь, со стороны бассейна, она возведена очень высоко для защиты от ветра. Каменные стены раскалены. Солнечные лучи низвергаются в эту печь, отражаются от всех поверхностей и жгут с удесятеренной силой. Смуглый выпуклый лоб Беттины для меня так же непроницаем, как эти стены. Если уж ее не сжигает это пламя, так разве не бессильны моя нежность, мое потворство? Вялое тепло, которое я ей предлагаю за неимением лучшего. Скоро два часа. Деревня раздавлена жарой. Осы садятся на воду и дремлют, их приканчиваешь одним щелчком. Ролан поднимается, идет взглянуть на термометр и, возвратясь, так гордо и устало сообщает нам, сколько градусов, словно ему поручили подогревать паровой котел. Скоро станет совсем невыносимо. На мне черные очки, я закрываю глаза — пот заливает и ест их, он еще солонее слез.

— Ты не купаешься? — отчетливо произносит Беттина.

Тогда подходит Женевьева, конечно, она уже несколько минут следила издали, как я здесь жарюсь; она тоже очень загорела, от нее тоже веет свежестью, но взгляд светится участием. В руках у нее поднос, она ставит его в тень, на каменный бортик. Быстро взбалтывает какую-то чудовищную отраву и протягивает мне. Я выпиваю залпом, лед не успевает растаять и смягчить обжигающий спирт. «Скорей, еще стакан». Беттина либо снова ложится и закрывает глаза, либо неслышно погружается в воду. Ролан внимательно смотрит, как я пью. Иногда, если я поднимаюсь и смешиваю себе третий коктейль, он решается пошутить, что «папа у нас совсем спился». Женевьева позволяет посмеяться на этот счет. Больше того, она наверняка поощряет это остроумие: лучше шуточки вслух, а значит, невинные (мне не возбраняется съязвить в ответ, напротив), куда зловредней шепоток по углям. Впрочем, не все ли равно… Знали бы они! Какую тяжесть приходится поднимать каждый день, как все непроглядно-мутно и как медленно рассеивается этот туман; повседневная работа отдает затхлым, как непроветренная комната. Быть может, надо попытаться все это им сказать? Быть может, предложить им сделку — их секреты в обмен на мои? Их нетерпение в обмен на мою усталость? Скверная история! На разных конференциях, в конце лекций и докладов (кто меня приглашал с ними выступать?) я порой пытался говорить с молодежью, притворялся, будто хочу ее «тронуть», «взять за душу» и прочее. Гнусная комедия! Жадность к жизни, беспорядочность, дерзость, легковерие — еще долго можно бы перечислять все, что мне в этих мальчишках и девчонках горько и отвратительно. Собственные мои дети по крайней мере не швыряют весь этот вздор мне в лицо! Быть может, пресловутое молчание наших сыновей — наше счастье? Быть может, мы только потому и в состоянии жить дальше, что дети с нами не откровенничают? Так пусть молчат и впредь, пусть живут по-своему, меня это не касается. Понять их… не довольно ли, как говорится, их любить?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: