Звонок. Часы посещения кончились.
Дядя Оскар сказал отцу:
— Это история на много лет.
Когда сторож отпирал нам дверь, наверху что-то грохнулось об пол. Кто-то взвыл, и вой, разрастаясь, покатился с этажа на этаж. «Обитель мира» выла. Видно, кайзер-сверхчеловек с божьей помощью победил своих врагов и яростно расправлялся с ними, ибо голос его пронзительно звенел нам вслед:
— Пощады не будет!
— Детям здесь нечего делать! Идем! — сказала мама, уводя меня прочь.
Скандал!..
Мои впечатления от поездки к дяде Карлу были очень многообразны. Мне казалось, что кайзер-сверхчеловек дяди Карла- порождение тех же мыслей, конечно до неузнаваемости искаженных и доведенных до абсурда, которые высказывал отец, особенно когда у нас собиралось трио, и которые, если не считать молчаливого протеста майора Боннэ, встречали всеобщее одобрение. Мне страшно понравилась та легкость, с какой дядя Карл говорил все, что ему вздумается. Отсюда я сделал вывод и потом не раз возвращался к нему: «Только сумасшедший может себе позволить говорить правду».
Безумие делало дядю Карла независимым. Ему не нужен был ни пистолет, чтобы прострелить себе дорогу, ни медяшки по пять и десять пфеннигов, — он бесился сколько душе угодно, бил стекла напропалую, мог взять себе любую вещь, какая приглянется… Дома выли. Стук упавшего тела, одинокий вопль и подхвативший его хор воплей, хлопанье закрываемых окон, топот ног, возня во всех этажах, пока одинокий страшный крик не вырвется снова из общего воя, заставляли меня внезапно среди безобиднейших занятий испуганно вздрагивать, словно я уже ребенком догадывался, что мирная тишина — не что иное, как угодливый обман, призрачный остров среди океана ужасов.
Сумасшедшим был почтальон, взбегавший по нашей лестнице, сумасшедшие носились по улицам на своих сумасшедших велосипедах, не иначе как сумасшедшей была Христина, которая смогла столько лет прослужить у нас, бредом сумасшедшего были речи учителя с кафедры, а этот сумасшедший Фек… Разве не сумасшествие то, что мы творили с Гартингером! Но и Гартингер, конечно, был сумасшедшим, раз он принимал нас всерьез. Я не находил вокруг себя ни одного разумного человека. Каждый на свой лад сходил с ума. Всюду умалишенные! Какое безумие! Я — сумасшедший — открывал окно и смотрел на сумасшедший мир из своего сумасшедшего дома.
Я останавливался перед зеркалом, корчил гримасы, пробовал скосить глаза на нос, дико прыгал по комнате или выступал медленно и важно и не раз зажимал себе рот, чтобы ни с того ни с сего не закукарекать, не заблеять или не выпалить какую-нибудь нелепость. С трудом удерживал я руку, чтобы за обедом не похлопать отца по плечу: «Ну, Генрих, как дела? Эх ты, болван, паршивец!» Я напрягал слух, ловя в воздухе звуки таинственных голосов, я как будто даже слышал уже один, а то и целый хор голосов, и потом снова вой сотрясал дома, ряд за рядом, пока не взвивался ввысь этот ужасающий вопль…
Выл целый город. Город завывающих домов.
Я купил книжку «Искусство чревовещания» из серии «Миниатюрная библиотечка»; решил завести себе второй голос, который всюду мог бы говорить правду. «Говорить правду» — это значило для меня говорить то, что думаешь и что высказывать обычно возбранялось. Второй голос сделал бы меня независимым. Безбоязненно, как взрослый и равный, разговаривал бы я за столом с родителями, а на уроках задавал бы столько вопросов, сколько вздумается. «Язык вобрать поглубже, шевелить только кончиком его, то распластанным, то острым, то изогнутым лопаточкой», — говорилось в учебнике, который и пророчества Дельфийского оракула объяснял чревовещанием. Усердно потренировавшись, я попробовал за обедом пустить в ход свое искусство, надеясь, что отец, обеспокоенный, заглянет под стол: «Кто это там разговаривает?» А он сразу накинулся на меня:
— Бесстыжий мальчишка, собака ты, что ли? Что это за звуки!
Уныло поплелся я в свою комнату. «Ничего из меня не выйдет, ничего…» Я засунул желтую книжечку поглубже в ящик и больше уже не пытал свои силы в искусстве чревовещания.
XVII
На уроке закона божия в класс совершенно неожиданно вошел инспектор с каким-то господином, которого он представил как уполномоченного министерства просвещения.
— Прошу спокойно продолжать урок, — сказал инспектор учителю Краниху, преподававшему закон божий.
— Тревога! — подал сигнал Фек. — Все наверх!
Следом за неожиданными гостями, усевшимися у окна, вошел учитель Голь и тоже подсел к ним. Указывая то на одного, то на другого ученика, Голь как будто знакомил с нами посетителей.
Краних между тем продолжал читать Нагорную проповедь, бросая на разговаривавшую вполголоса группу у окна раздраженные и подозрительные взгляды. Голь качал головой, словно отказывался что-то понять.
— Невероятно! — вырвалось у него несколько громче.
Представитель министерства успокаивающим жестом поднял руку и глубокомысленно закивал. Голь смотрел на нашу «тройку», переводил взгляд с одного на другого, а затем устремлял его за наши спины, на парту Гартингера. «Посмотрите только, как мирно они сидят. Невероятно, просто невероятно!» — как бы говорил его взор, благосклонно покоившийся на нас. Мы уже привыкли и в школе и дома разыгрывать невинных овечек, умели прикинуться дурачками и, если нужно, быть тише воды, ниже травы. Мы застыли на своих местах в благоговейном молчании, словно всецело поглощенные чудесными словами Нагорной проповеди. Полуоткрыв рот, беззвучно шевеля губами, в раздумье опустив глаза, сидел я за своей партой.
Фек сложил руки, как на молитве, и порой растроганно вскидывал глаза; этот невинный ангел так смиренно кивал головой, точно на кафедре стоял по меньшей мере сам Иисус Христос и возглашал свое учение. Фрейшлаг весь превратился в слух, он даже слегка склонил голову набок, как бы боясь пропустить хотя бы одно слово; он морщил лоб и шевелил губами, точно человек, который не в силах скрыть свое волнение.
Мы наблюдали за группой у окна, будто через полевой бинокль, и подавали друг другу тайные знаки.
— Невероятно! — опять покачал головой Голь и снова обратил внимание представителя министерства на то, как мы тихо сидим на своих партах и по-детски самозабвенно внимаем проповеди.
У нас возникло подозрение, не связан ли приход неожиданных гостей с самоубийством ученика нашей школы и не дошла ли до их ведома история с «гробом». Нам давали время не торопясь подготовиться к ответу. Решено было, что говорить буду главным образом я, как бывший друг Гартингера; важно было бросить тень на старика Гартингера, этого социал-демократа, упомянуть о прогуле и о десяти марках, — тут мы целиком могли рассчитывать на поддержку Голя. Классу мы подали условный сигнал: «Никто ничего не знает. Держать язык за зубами».
Группа проследовала к кафедре. Представитель министерства передал инспектору какую-то бумагу, тот развернул ее и начал читать:
— «Ученики третьего класса! За последнее время наша школа, наша Луизенская городская школа, стала предметом общественного внимания и судебных дознаний. Произошел инцидент, небывалый в истории Луизенской городской школы: ученик четвертого класса Доминик Газенэрль покончил жизнь самоубийством. Тотчас же учиненное дознание не дало результатов. Истинные причины самоубийства установить не удалось. Медицинская экспертиза признала, что здесь, по всей видимости, имело место внезапное душевное расстройство. Тем не менее в последнее время в адрес властей поступил ряд жалоб на воспитанников других классов, которые самым низким образом травят и преследуют своих товарищей. Министерство просвещения совместно с другими инстанциями займется расследованием этих жалоб и приложит все усилия к тому, чтобы раз и навсегда искоренить подобное недопустимое безобразие. Это недостойно Германии, недостойно немецкого юношества… — Инспектор сделал паузу, чтобы усилить впечатление от последних слов. Затем продолжал: — В третьем классе „А“ Луизенской городской школы, следовательно, в том самом классе, к которому я обращаюсь, по сведениям, полученным от портного Гартингера третьего мая сего года, известная группа учащихся, а именно: Фек! — Встань! Садись! — Фрейшлаг! — Садись! — Гастль! — Садись! — держит весь класс в постоянном страхе и при помощи угроз заставляет оказывать себе всяческие услуги, в том числе и помощь в приготовлении уроков. В особенности подвергается преследованиям этой группы, как гласит жалоба портного Гартингера, его сын. — Гартингер, почему ты сидишь, когда я называю тебя? Встать! — Травля началась с того момента, как он порвал с Гастлем, который ведет себя, по его мнению, как испорченный мальчик. Я прошу, — заканчивает господин Гартингер свое письмо, — принять меры, дабы своевременно предупредить повторение столь прискорбных случаев, как тот, который имел место в четвертом классе „А“ Луизенской городской школы».