О ты, старомодный бабушкин шкафчик!

* * *

Каникулы кончились. Настал первый день занятий. Отец перевязал шнурком пачку протоколов и собрался в суд. На девять утра в большом зале Дворца юстиции было назначено слушание дела. Ксавер в начищенных до блеска сапогах, в аккуратном мундире поскакал за майором Боннэ, сопровождая его в Обервизенфельде на учебный плац.

Гартингер ждал меня на углу Луизен и Терезиенштрассе. Едва я дошел до Луизенского бассейна, как сразу же увидел Францля: держа ранец в руке и размахивая им, он прохаживался между цветочным магазином и почтой.

Я откозырял ему, а он сказал просто:

— Здравствуй!

— Как ты встречал Новый год?

И тут же я спохватился, что у Гартингеров нет балкона с праздничными разноцветными фонариками, на котором можно плыть, слегка покачиваясь, и с которого так хорошо любоваться волшебной ночью, — у них, понятно, Новый год не мог быть похожим на наш.

— Да так… — ответил Гартингер.

Я уже осмотрел его со всех сторон и не заметил никаких перемен.

— И ты ничего не пожелал себе на Новый год?

— Нет, почему же? Пожелал.

Больше я ничего не мог из него вытянуть. И меня злило, что он не спрашивает, как я встретил Новый год.

В витрине у Зейдельбека по-прежнему лежали пфенниговые прянички, и стоили они столько же, сколько и в прошлом году. Сахарная соломка, медвежьи орешки, турецкий мед, кара-мель — все сласти старого года не потеряли своей сладости и в новом году, а соленые крендельки и хворост были такими же солеными в новом году, как и в старом.

— Что же ты все-таки себе пожелал?

— Ну, что обычно желают в таких случаях.

Вилла Ленбаха и галерея Шака стояли на том же месте, что и в прошлом столетии, да и Пропилеи нисколько не изменились с виду.

— А что желают себе обычно?

— Отстань! Какой ты любопытный! Ведь я к тебе не пристаю, хотя и ты, верно, что-нибудь себе пожелал.

— А я не помню, я, кажется, ничего себе не пожелал.

О том, что я пожелал себе в наступающем веке войну, я забыл.

Гартингер удивленно посмотрел на меня.

— Ничего не пожелал! Ничего не пожелал! — повторил он несколько раз.

Как всегда, на целый квартал от угла Карлштрассе тянулось длинное здание Базилики. К чему же был весь этот трезвон, все поздравления и пожелания, раз все осталось по-старому?!

Пронзительно заверещал звонок. Мы бросились к партам. Учитель Голь был в том же мундире с клеенчатыми нарукавниками, что и в прошлом столетии. На уроке арифметики я исчертил всю парту бесчисленными «1900», хотя теперь это уже не соответствовало календарю. Меня вызвали к доске, и, если бы Гартингер не подсказал мне, я так же не решил бы задачи, как и в прошлом году. Я получил свое «плохо — как всегда». После первого же урока Голь, «чтобы не отбились от рук», одних оставил без обеда, других наградил оплеухами, третьих записал в журнал.

На перемене Фек подставил ножку Гартингеру, тот шлепнулся, и я сцепился с Феком; то же было и до наступления нового года, для этого незачем было зажигать разноцветные фонарики.

После занятий мы помчались в Глиптотеку и там, как обычно, играли в пятнашки и развязывали сзади фартуки нянькам, катившим детские коляски.

Это тоже было не очень благонравно и благовоспитанно.

Когда мы, как всегда, шли домой с Гартингером, я пристал к нему:

— Послушай, не будь таким вредным, скажи, что ты пожелал себе. Честное слово, я не проболтаюсь.

Теперь Гартингер был как будто сговорчивее, потому что я и в новом году помог ему справиться с Феком; он завел меня в ближайшие ворота, придвинулся вплотную и сказал:

— Чтобы наступила новая жизнь.

Я испугался, услышав здесь, в воротах, те самые слова, что в новогоднюю ночь на празднично убранном балконе шепнула мне бабушка.

— А тебе-то что, у тебя и так хорошие отметки, ты и так никогда не врешь.

Мне стыдно было рассказывать ему, какую я дал себе клятву.

— Все должно быть по-другому.

— Как, все на свете?

— Да, все на свете.

— Но ведь той булочной напротив незачем становиться другой?

— Нет, и ей обязательно.

— А почему и булочной?

— Да так.

Больше мне ничего не удалось вытянуть из Гартингера. На углу Луизенштрассе и Терезиенштрассе мы расстались.

«Все… все иа свете…»

Ведь и я хотел, чтобы все было по-другому, почему же знакомые слова звучали совсем иначе, так что даже страх разбирал, когда об этом говорил Гартингер?

Ксавер как раз ставил лошадей в конюшню.

А не простить ли мне Ксаверу его поступок, как я простил себе нарушение троекратной клятвы?! Быть может, и он под Новый год дал себе слово исправиться и зажить по-новому и с ним произошло то же самое, что и со мной?! И потом, мне не терпелось рассказать ему про то, как сияли пуговицы при свете уличного фонаря, и про свой сон; ему это, наверное, понравится.

— Как вы провели первый день Нового года, Ксавер?

— Отсыпался после выпивки. — Он ухмыльнулся, словно это доставило ему большое удовольствие.

— Разве вы так много выпили?

— Ровно столько, чтобы свалиться.

— Вы, кажется, стреляли в новогоднюю ночь, мы слышали. Папа все расскажет господину майору.

— Тебе приснилось. Это хлопали ваши пробки от шампанского.

Ксавер сердито отставил ведро, взял метлу и принялся сметать в кучку навоз.

— А если бы как раз началась война?!

— Тьфу, пропасть! Надоел ты мне со своей войной. На что она мне? Ведь я Ксавер, а не какой-нибудь толстосум.

Он сунул мне в руки совок, сказал: «Держи», — и стал накладывать в него навоз.

— Что стоишь дурак дураком? Даже совок держать не умеешь. И куда ты годишься! А треплешься, словно паршивый пруссак… Ну, неси! Ничего, тебе это не повредит. Эх ты, голова баранья!

Свалив навоз в яму, я сразу же убежал. Ксавер крикнул мне вслед: «Всего наилучшего, господин генерал!»

Он откашлялся, как будто собирался плюнуть мне вдогонку.

Я вихрем взлетел по лестнице.

Пришлось соврать отцу, когда он спросил об отметке по арифметике. Теперь мне уж все было нипочем, раз я так послушно отнес навоз в яму. Я тихонько прокрался на балкон — посмотреть, не осталось ли там каких-нибудь следов волшебной ночи. Но даже фонарики были уже сняты. Ветер с такой силой захлопнул дверь, что чуть не разбилось стекло. Я поспешно бросился назад в комнату. Балкону не было до меня никакого дела. Новогодняя ночь отодвинулась куда-то далеко-далеко, в иной мир…

Значит, двадцатое столетие попросту не хотело наступать, не хотело, и все тут. А может, оно наступило, но только не показывает все то чудесное, что принесло с собой…

Наступило? Или еще только наступит? И наступит ли вообще? И почему оно должно наступить именно в тот день, который назначили мы? А может, новому веку и вовсе никакого дела нет до наших расчетов и время творит с нами все, что хочет,…

Как бы там ни было, надо, по-моему, чтобы двадцатое столетие наступило завтра же, среди года… Раз навсегда… Или же давайте решим, что оно наступило, и дело с концом. Тогда, значит, мы живем в новом столетии, оно стремительно проносится над нами, и ничего уже не поделаешь…

Ночь счастливых надежд миновала навсегда. Нечего больше надеяться на скорое исполнение желаний. Что толку давать клятвы и обеты? Я упустил случай начать новую жизнь…

А ведь я хотел исправиться, хотел начать новую жизнь!

Ведь я, Ганс Петер Гастль, хотел стать хорошим человеком!

V

Голос у нее был не такой нежный и звучный, как у мамы, и к тому же она всегда фальшивила.

Руки у нее были не такие узкие и белые, как у мамы; у Христины они были широкие и шершавые, настоящие кухарочьи руки. Но больше всего на свете я любил, когда Христина перед сном присаживалась на мою кровать и, ласково поглаживая меня, напевала свои песни.

Руки ее гладили меня так, словно даже там, глубоко внутри, находили все места, которые у меня болели. Она знала столько чудесных песен, что я мог бы слушать ее без конца.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: