Все, что говорит любимая женщина, кажется очаровательным. Я иногда могу быть забавной для людей равнодушных ко мне, для неравнодушных — и подавно. Среди фразы, преисполненной любви и нежности, я говорила какую-нибудь вещь — неодолимо смешную для него, и он смеялся. Тогда я упрекала его за этот смех, говоря, что я не могу верить ребенку, который никогда не бывает серьезен и который смеется, как сумасшедший от всякого пустяка. И так — много раз, так что он наконец пришел в отчаяние. Он стал рассказывать, как это началось: с первого вечера, — на представлении Весталки.
— Я так люблю вас, — сказал он, — что готов Бог знает что сделать для вас. Скажите, чтобы я выстрелил в себя из револьвера, я сейчас сделаю это.
— А что бы сказала ваша мать?
— Мать моя плакала бы, а братья мои сказали бы: «вот нас стало двое, вместо троих».
— Это бесполезно, я не хочу подобного доказательства.
— Ну, так чего же вы хотите? Скажите! Хотите, чтобы я бросился из этого окна — вон в тот бассейн?
Он бросился к окну, я удержала его за руку, и он не хотел больше выпускать ее.
— Нет, — сказал он, глотая — как кажется — слезы, — я теперь спокоен; но была минута… Господи! Не доводите меня до такого безумия, отвечайте мне, скажите что-нибудь.
— Все это — глупости.
— Да, может быть глупости молодости. Но я не думаю: никогда я не чувствовал того, что сегодня, теперь, здесь. Я думал, что с ума сошел.
— Через месяц я уеду, и все будет забыто.
— Я поеду за вами повсюду.
— Вам не позволят.
— Кто же мне может помешать? — воскликнул он, бросаясь ко мне.
— Вы слишком молоды, — говорю я, переменяя музыку и переходя от Мендельсона к ноктюрну, более нежному и более глубокому.
— Женимся. Перед нами такое прекрасное будущее.
— Да, если бы я захотела его!
— Вот-те на! Конечно вы хотите!
Он приходил все в больший и больший восторг; я не двигалась, даже не менялась в лице.
— Хорошо, — говорю я, — предположим, что я выйду за вас замуж, а через два года вы меня разлюбите.
Он задыхался.
— Нет, к чему эти мысли?
И захлебываясь, со слезами на глазах, он упал к моим коленям.
Я отодвинулась, вспыхнув от досады. О, спасительный рояль!
— У вас должен быть такой добрый характер, — сказал он.
— Еще бы! Иначе я бы уже давно прогнала вас, — ответила я, отворачиваясь со смехом.
Потом я встала, спокойная и удовлетворенная, и отправилась выполнить долг любезности с другими.
Но нужно было уходить.
Уже пора? — сказал его вопросительный взгляд.
— Да, — говорит мама.
Передав все вкратце маме и Дине, я запираюсь в своей комнате и прежде, чем взяться за перо, сижу целый час, закрыв лицо руками, с пальцами в волосах, стараясь отдать себе отчет в своих собственных ощущениях.
Кажется, я понимаю себя!
Бедный Пиетро, — не то, чтоб я ничего не чувствовала к нему, напротив, но я не могу согласиться быть его женой.
Богатства, виллы, музеи всех этих Рисполи, Дориа, Торлониа, Боргезе, Чиара — постоянно давили бы меня. Я прежде всего честолюбива и тщеславна. Приходится сказать, что такое создание любят только потому, что хорошенько не знают его! Если бы его знали, это создание… О, полно! Его все-таки любили бы.
Честолюбие — благородная страсть.
И почему это именно А…, вместо кого-нибудь другого?
И я постоянно повторяю эту фразу, подставляя другое имя.
Суббота, 18 марта. Мне никогда не приходится ни на минуту остаться наедине с А…, — это меня сердит. Я люблю, когда он говорит, что любит меня. С тех пор, как он все высказал мне, я постоянно сижу, опершись локтями на стол, и думаю. Я люблю, может быть. Всегда, когда я утомлена и наполовину дремлю, мне кажется, что я люблю Пиетро. Зачем я так тщеславна? Зачем я честолюбива? Зачем я так рассудительна? Я не способна посвятить минуте удовольствия целые годы величия и удовлетворенного тщеславия.
Да, говорят романисты, но этой минуты удовольствия достаточно, чтобы осветить ее лучами целое существование. О! Нет! Теперь мне холодно, и я люблю, завтра мне будет тепло, и я не буду любить. И от таких изменений температуры зависят судьбы людей!
Уходя, А… говорит: «прощайте» и берет меня за руку, которую не выпускает из своей, делая в то же время десять различных вопросов, чтобы промедлить время.
Все это я сейчас же рассказала маме: я ей все рассказываю.
20-го марта. Я преглупо вела себя сегодня вечером.
Я говорила шепотом с этим повесой и дала повод надеяться на такие вещи, которые никогда не могут исполниться. В обществе — он нисколько не занимает меня; когда же мы остаемся вдвоем, он говорит мне о любви и браке. Он ревнив, до бешенства ревнив. К кому? Ко всем. Я слушаю его речи с высоты моего холодного равнодушия, и в то же время позволяю ему завладеть моей рукой. Я беру его руку, с почти материнским видом, и если он еще не совсем омрачен своей страстью, как он говорит, он должен видеть, что, отталкивая его своими словами, я в то же время удерживаю его взглядами.
И говоря ему, что я никогда не буду любить его, я его люблю, или по крайней мере веду себя так, как будто бы любила его. Я говорю ему всевозможные глупости. Другой был бы доволен, другой человек, постарше, а он разрывает салфетку, ломает две пары щипцов, прорывает холст. Все эти эволюции позволяют мне взять его за руку и сказать ему, что он сумасшедший.
Тогда он глядит на меня с дикой неподвижностью, и взгляд его черных глаз теряется в моих серых глазах. Я говорю ему без всякого смеха: «сделайте гримасу», и он смеется, а я делаю вид, что недовольна.
— Значит, вы меня не любите?
— Нет.
— Я не должен надеяться?
— Боже мой! Да всегда можно надеяться; надежда — в натуре человека, но что до меня, вы ничего от меня не добьетесь. И так как я говорю это смеясь, он уходит до некоторой степени удовлетворенный.
Понедельник 27 марта. Вечером, у нас были гости, между прочим и А…
Опять за роялем… «Я знаю, кто будет иметь у вас успех. Человек, который будет очень терпелив и будет гораздо меньше любить вас. Но вы, вы меня не любите!»
— Нет, — говорю я еще раз.
И наши лица были так близко одно от другого, что я удивляюсь, как не произошло «искры».
— Вот видите! — воскликнул он. — Что тут можно сделать, когда только один любит? Вы холодны, как снег, а я вас люблю.
— Вы меня любите? Нет, но это может прийти.
— Когда?
— Через шесть месяцев.
— О! Через шесть месяцев! Я вас люблю, я с ума схожу, а вы надо мной смеетесь.
— Да, действительно! Вы удивительно догадливы. Послушайте, если бы даже я и любила вас, это было бы все-таки чрезвычайно трудно устроить: я слишком молода, и потом — еще различие религий.
— Ну! Я так и знал! Да ведь у меня тоже будут затруднения, вы думаете — нет?.. Вы не можете меня понять, потому что вы меня не любите. А если бы я предложил вам бежать со мной?
— Что за ужас!
— Постойте… я вам этого не предлагаю. Это ужасно, я знаю, когда не любят. Но если бы вы любили меня, это не было бы для вас так ужасно.
— Не будем больше говорить об этом.
— Да я и не говорю. Я говорил бы вам об этом, если бы вы меня любили.
— Я не люблю вас.
Я не люблю его и в то же время позволяю говорить себе все эти вещи; что за нелепость!
Я предполагаю, что он говорил об этом своему отцу, но был принят не ласково. Я не могу решиться; я не знаю условий, я ни за что в мире не согласилась бы жить в чужой семье. Довольно мне и моей; что бы это было с чужими? Не правда ли — я полна рассудительности для моего возраста.
— Я всюду последую за вами, — сказал он как-то раз, прежде.
— Приезжайте в Ниццу, — сказала я ему сегодня. Он молча опустил голову, и это служит для меня лишним подтверждением того, что он говорил со своим отцом.
— Я совершенно ничего не понимаю. Я люблю — и не люблю.