Italia, l’eggio di cielo,
Sol beato!

Суббота, 24 июня. Я ждала, чтобы меня позвали к завтраку, когда совсем запыхавшийся доктор пришел сказать мне, что получено письмо от Пиетро. Я очень сильно покраснела и, не поднимая глаз от книги, которую читала, сказала:

— Хорошо, хорошо, что же он там пишет?

— Ему не дают денег; впрочем, я не знаю, вы сами увидите лучше.

Я очень удерживалась, чтобы не спешить спрашивать; мне было стыдно выказать столько интереса.

Против обыкновения, я была первая за столом, я ела с нетерпением, но ничего не говорила.

— Правда, что сказал мне доктор! — наконец спросила я.

— Да, — ответила тетя, — А. ему написал.

— Доктор, где письмо?

— У меня.

— Дайте его мне.

Это письмо помечено 10-м июня, но так как А… написал просто в Ниццу, то оно пропутешествовало по Италии прежде, чем пришло сюда.

«Я употребил все это время, — писал он, — на то, чтобы упросить моих родителей отпустить меня сюда, но они положительно не хотят слышать об этом». Так что ему невозможно приехать и ничего не остается кроме надежды в будущем, а это всегда неверно…

Письмо написано по-итальянски, и все ждали от меня перевода. Я не говорю ни слова, но с аффектированной медлительностью подбираю шлейф, чтобы не подумали, что я убегаю, выхожу из комнаты, прохожу сад, со спокойствием на лице, с адом в сердце.

Это не ответ на телеграмму его друга из Монако. Это ответ мне, это признание. И это мне! Мне, которая вознеслась на воображаемую высоту!.. Это мне он говорит все это!

Умереть? Бог этого не хочет. Сделаться певицей? Но я не обладаю ни достаточным здоровьем, ни достаточным терпением.

В таком случае что-же, что?

Я бросилась в кресло и, устремив бессмысленно глаза в пространство, старалась понять письмо, думать о чем-нибудь…

— Хочешь ехать к сомнамбуле? — закричала мне мама из сада.

— Да, — ответила я, быстро поднимаясь, — когда?

— Сию минуту.

Все, все, все, чтобы не оставаться одной, не сойти с ума, чтобы убежать от самой себя.

Сомнамбула оказалась уехавшей. Эта поездка по жаре не принесла мне никакой пользы. Я взяла горсть папирос и мой журнал с намерением отравить себе легкие и написать зажигательные страницы. Но воля, казалось, совсем покинула меня. Я пошла прямо и тихо, как во сне, к моей кровати и сразу бросилась на нее, отодвинув разом кружевной занавес.

Невозможно передать мое горе; притом бывают минуты, когда уже не можешь жаловаться. Раздавленная, как я… — на что хотите вы, чтобы я жаловалась?

* * *

Невозможно себе представить, какое глубокое отвращение, какой упадок духа я испытываю. Любовь! О незнакомое для меня слово! Так вот истина! Этот человек никогда меня не любил и смотрел на брак, как на средство освобождения. Что касается его обещаний, я о них не говорю, я ничего не говорила о них вслух, я не придавала им достаточной веры, чтобы серьезно говорить о них.

Я не говорю, что он всегда лгал: почти всегда думают то, что говорят в ту минуту, когда говорят; но… потом?

И несмотря на все рассуждения, несмотря на Евангелие, я горю желанием отомстить. Я дождусь своего времени, будьте спокойны, и я отомщу.

Chi lungo а tempo aspetta
Vede al fin la sua vendetta.

Я пришла к себе, написала несколько строк и затем, вдруг, потеряв бодрость, начала плакать. О! все-таки я еще ребенок! Все эти горести слишком тяжелы для меня одной, и мне хотелось пойти разбудить тетю. Но она подумает, что я оплакиваю мою любовь, а я не могу этого вынести.

Сказать, что тут совершенно не было места любви, было бы несправедливо, мне теперь стыдно всего этого.

Мальчишка, горемыка, подбитый проказником и покрытый иезуитом, ребенок! И это я любила! Ба! Отчего нет? Любит же мужчина кокотку, гризетку, дрянь какую-нибудь, крестьянку. Великие люди и великие короли любили ничтожества и не были за то развенчаны.

Я была близка к сумасшествию от бешенства и бессилия; все мои нервы были напряжены; я начала петь; это успокаивает.

Если я просижу хоть всю ночь, я не сумею сказать всего, что я хочу, а если я и сумею высказать, то не скажу ничего нового, ничего такого, чего бы я еще не говорила.

Дневник Марии Башкирцевой i_004.jpg

Мастерская Марии Башкирцевой.

* * *

В самом деле, все, что я видела и слышала в Риме, приходит мне на ум, и, думая об этом странном смешении благочестия, разврата, религиозности, низости, подчинения, разнузданности, неприступности, высокомерной гордости и подлости, я говорю себе: в самом деле, Рим — город единственный в своем роде, странный, дикий и утонченный.

Все в нем отличается от других городов. Словно находишься не на земле, а на другой планете.

И действительно, Рим, имеющий баснословное начало, баснословное процветание, баснословное падение, должен быть чем-то поражающим и в нравственном, и во внешнем отношении.

Это город Бога, или вернее город попов. С тех пор, как там король, все там меняется, но только у мирян. Попы всегда одинаковы. Поэтому-то я ничего не понимала из того, что говорил мне А…, и я всегда смотрела на его дела, как на сказки, или на нечто совсем особое. Между тем это было, как все в Риме.

Нужно-же мне было напасть как раз на жителя луны, древней луны, древнего Рима, — хочу я сказать, — на племянника кардинала.

Ба! это интересно для меня, так как я люблю необыкновенное. Это оригинально. Нет, все-таки все это… страшно — и Рим, и римляне.

Вместо того, чтобы удивляться, я лучше расскажу, что я знаю о Риме и римлянах; это гораздо удивительнее, чем мои удивления и восклицания.

Знаете, когда шесть лет тому назад, Пиетро почти умирал, мать заставляла его есть бумажные полосы, на которых было написано без счету: Мария, Мария, Мария. Это для того, чтобы Богородица исцелила его. Быть может поэтому он и был влюблен в Марию… хотя очень земную. Кроме того, вместо лекарств, его заставляли пить святую воду.

Но это еще ничего. Мало-помалу я все вспомню, и тогда обнаружатся крайне любопытные вещи.

Кардинал, например, не добр и когда ему сказали, что племянник его на исправлении в монастыре, он смеялся, говоря, что это глупость, что двадцатитрехлетний человек не сделается умнее, просидев восемь дней в монастыре, что, если он покажется исправившимся, значит ему надо денег.

Пятница, 30 июня. Мне жаль стариков, особенно с тех пор, как дедушка совсем ослеп; мне так его жалко!

Сегодня я должна была свести его с лестницы и накормить. Он совестится, вследствие особого рода самолюбия, из желания всегда казаться молодым, так что надо было обращаться с ним с большой деликатностью. Действительно, он принимал мои услуги с благодарностью, потому что я их предлагала с бесцеремонной, но нежной настойчивостью, которой нельзя противиться.

Воскресенье, 2 июля. О, какая жара! О, какая скука! Я не права, говоря — скука; нельзя скучать с теми внутренними ресурсами, которые есть во мне. Я не скучаю, потому что я читаю, пою, рисую, мечтаю, но я чувствую беспокойство и грусть.

Неужели моя бедная молодая жизнь ограничится столовой и домашними сплетнями? Женщина живет от шестнадцати до сорока лет. Я дрожу при мысли, что могу потерять хоть месяц моей жизни.

Я имею понятие обо всем, но изучила глубже только историю, литературу и физику, чтобы быть в состоянии читать все, все что интересно. А все интересное возбуждает во мне настоящую лихорадку.

Ни одной живой души, с которой можно было бы обменяться словом. Одна семья не удовлетворяет шестнадцатилетнее существо, особенно же такое существо, как я.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: