Скоро мне будет восемнадцать лет. Это мало для тех, кому тридцать пять, но это много для меня, которая в течение немногих месяцев жизни, в качестве молодой девушки, имела мало удовольствий и много горестей.

Искусство? Если бы меня не манило издали это магическое слово, я бы умерла.

Но для этого нет надобности ни в ком, зависишь только от себя, а если не выдерживаешь, то значит ты ничто и не должен больше жить. Искусство! Я представляю его себе как громадный светоч там, очень далеко, и я забываю все остальное и пойду, устремив глаза на этот свет… Теперь, о нет, нет! теперь о Боже не пугай меня! Что то ужасное говорит мне, что… Нет! Я этого не напишу, я не хочу навлекать на себя несчастия! Боже мой… сделают все, чтобы его избегнуть и, если… Об этом нечего говорить… и… да будет воля Божия!

Я была в Шлангенбаде два года тому назад. Какая разница.

Тогда у меня были всевозможные надежды: теперь никаких.

Дядя Степан с нами, как и тогда: с нами попугай, как два года тому назад. Тот-же переезд через Рейн, те-же виноградники, те-же развалины, замки, старые легендарные башни…

И здесь, в Шлангенбаде, чудные балконы, как гнездышки из зелени; но ни развалины, ни хорошенькие новенькие домики меня не пленяют. Я сознаю достоинство, прелесть, красоту, раз они есть, но не могу ничего любить, что не там.

Да и действительно, что есть подобного на свете!. Я не умею это рассказать, но поэты убеждали, а ученые доказывали это раньше меня.

Благодаря привычке возить с собой «кучу ненужных вещей», через какой-нибудь час я всюду устраиваюсь, как дома; мой несессер, мои тетради, моя мандолина, несколько славных толстых книг, моя канцелярия и мои портреты. Вот и все. Но с этим какая угодно комната, гостиница делается удобной. Что я особенно люблю, это мои четыре толстых красных словаря, зеленый толстый Тит Ливий, совсем маленький Данте, Ламартин среднего размера и мой портрет, величиной с кабинетный, написанный масляными красками в темно-синей бархатной раме и в ящичке из русской кожи. Со всем этим мой стол тотчас-же становится элегантным, и две свечи освещающие эти теплые и мягкие для глаза цвета, почти примиряют меня с Германией.

Дина так добра… так мила! Я бы так хотела видеть ее счастливой.

Вот слово! Какая отвратительная ложь — жизнь некоторых личностей.

Понедельник, 27 августа. Я прибавила одно прошение к моей вечерней молитве: Боже, благослови наше оружие!

Я бы сказала, что я беспокоюсь, но в таких важных вещах, могу ли я говорить что бы ни было? Я ненавижу праздные сострадания. Я не стала бы говорить о нашей войне, если бы я могла что-нибудь сделать. Я довольствуюсь, несмотря ни на что, тем, что упорно восхищаюсь нашей Императорской фамилией, нашими Великими Князьями и нашим бедным милым Императором.

Говорят, что мы плохо действуем. Хотела бы я посмотреть на пруссаков в этой скудной, дикой наполненной предателями и засадами стране! Эти чудесные пруссаки шли по богатой и плодородной стране, как Франция, где каждую минуту они находили — города и деревни, где они могли есть, пить и грабить сколько угодно. Желала бы я видеть их на Балканах.

Не говоря уже о том, что мы сражаемся, а они по большей части покупают и затем устраивают человеческую бойню.

Наши храбрецы умирают, «как дисциплинированные скоты», говорят люди противной партии, «как герои», говорят честные люди.

Но все согласны, что никогда еще не дрались так, как дерутся теперь русские. История подтвердит это.

Среда, 29 августа. Так как меня давно мучил непонятный для меня переход от империи к царской власти, к окончательному раздроблению Италии, я взяла книгу Амедея Тьерри и ушла в лес, где я читала и спала, и узнавала, что было нужно, бродя на удачу, не зная, куда я иду, и напрасно воображая себе встречи, подобные той, что я описала в прошлом году.

Русским не везет. Читали военные новости: Шипкинский проход впрочем еще в наших руках, завтра мы узнаем результат решительных действий. Я дала обет молчать до завтра, только бы наши победили.

Мне будет восемнадцать лет, это нелепо! Мои незрелые таланты, мои надежды, мои привычки, мои капризы сделаются смешны в восемнадцать лет. Начинать живопись в восемнадцать лет, стремясь все делать раньше и лучше других!

Некоторые обманывают других, я же обманула себя.

Четверг, 30 августа. Я молчала, и сегодня вечером в Висбадене мы узнали, что Шипка за нами и турки разбиты (по крайней мере в настоящую минуту), и что к нашим идут большие подкрепления.

Суббота, 1 сентября. Я много бываю одна, думаю, читаю без всякого руководства. Быть может это хорошо, но быть может и худо.

Кто может поручиться, что я не полна софизмов и ложных идей? Об этом будут судить после моей смерти.

Прощение, простите. Вот очень употребительные на свете слова. Христианство нас учит прощению.

Что такое прощение?

Это отказ от мщения и наказания. Но если не было намерений ни мстить, ни наказывать, можно ли простить? И да, и нет. Да потому что так говорят себе и другим и поступают, как будто бы обиды и не существовало!

Нет, потому что никто не властен над своей памятью, и пока помнят, еще не простили.

Я весь день провела дома вместе с нашими, собственными руками чинила башмак из русской кожи для Дины; затем я вымыла большой деревянный стол, как горничная, и на этом столе я начала делать вареники. Мои забавлялись, глядя как я месила муку, с засученными рукавами и с черной бархатной ермолкой на голове «как Фауст».

Четверг, 6 сентября. Остаться в Париже. Я окончательно остановилась на этом, и мама тоже. Я была с ней весь день. Мы не ссорились и все было бы хорошо, если бы она не была больна, особенно вечером. Со вчерашнего дня она почти не покидает постели.

Я решила остаться в Париже, где буду учиться и откуда летом для развлечения буду ездить на воды. Все мои фантазии иссякли: Россия обманула меня, и я исправилась. Я чувствую, что наступило наконец время остановиться. С моими способностями в два года я нагоню потерянное время.

Итак, во имя Отца, и Сына и Святого Духа, и да будет надо мною благословение Божие. Это решение не мимолетное, как многие другие, но окончательное.

Воскресенье. 9 сентября. Я плакала сегодня. Беспорядочное начало моей жизни мучит меня. Сохрани меня Бог видеть в себе непризнанное божество, но право я несчастна. Уже сколько раз я была склонна признать себя существом, «преследуемым злым роком», но каждый раз возмущалась при этой ужасной мысли:

Nunquam anuthematis vinculis exuenda! Есть люди, которым все удается, а другим — наоборот. И против этой истины нельзя ничего возразить. И в этом-то и заключается весь ужас положения!

Вот уже три года, как я могла бы серьезно работать, но в тринадцать лет я гонялась за тенью герцога Г…, как ни плачевно в этом признаться… Я не обвиняю себя, потому что нельзя сказать, чтобы я сознательно расходовалась на все это. Я жалею себя, но не могу во всем упрекать себя. Обстоятельства во взаимодействии с моей полной свободой, постоянно стесняемой однако, с моим невежеством, моя экзальтированность, — да еще воображающая себя скептицизмом, выработанным опытностью сорокалетнего человека, — все это бросало меня из стороны в сторону, Бог знает куда и как! Другие в подобных обстоятельствах могли бы встретить какую-нибудь солидную поддержку, а это дало бы возможность приняться за работу в Риме, или где-нибудь в другом месте, или, наконец, привело бы к браку. У меня — ничего.

Я не сожалею о том, что жила все время по своему благоусмотрению; странно было бы сожалеть об этом, зная, что никакой совет мне ни к чему не служит. Я верю только тому, что испытываю сама.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: