После этой оригинальной корреспонденции я почти уверена, что он меня любит; сегодня вечером его взгляды были очень многозначительны, равно как и пожатия руки, под предлогом узнать, нет ли у меня лихорадки.
В конце концов это ни к чему не ведет, но тем не менее я бы хотела удержать при себе этого мальчика, даже еще не зная, что я из него сделаю. Я скажу ему, чтобы он попросил у мамы, этим будет выиграно время; мама ему откажет, еще отсрочка… а дальше я ничего не знаю. Это уже нечто, когда не знаешь, что будет дальше.
Понедельник, 14 июня. Я перечла прошлое, к которому отношусь с восторгом.
Я помню, что когда входил К., то на меня находило какое-то помрачение; я не могла бы определить ни его манеры держаться, ни моих впечатлений… Все мое существо стремилось к нему, когда я протягивала ему руку. И потом я чувствовала себя ушедшей, улетевшей, освободившейся от моей телесной оболочки. Я чувствовала у себя крылья и потом бесконечный ужас, что часы идут слишком быстро. И я ничего не понимала! Жаль, что характер этих записок не позволяет мне выделить наиболее замечательных фактов, все смешивается. И потом, правду говоря, я немного притворялась, занимаясь всем на свете, с целью показать, что существую и вне К. Но когда я хочу пережить вновь все те события, я всегда бываю неприятно поражена, находя их окруженными другим. Не так ли, неправда ли, бывает и в жизни?
Между тем есть вещи, события, люди, которых хотелось бы выделить и запереть в драгоценный ящичек золотым ключом.
— Когда вы почувствуете себя выше его, он не будет более иметь над вами власти, — говорит Жулиан.
Да разве не желание сделать его портрет заставило меня работать?
Пятница, 18 июня. Работала целый день. Моя модель так красива и так грациозна, что я со дня на день откладываю начинать писать; подготовка сделана хорошо, и я боюсь испортить. Настоящее волнение, когда приступаешь, но кажется, дело идет очень хорошо.
Вечером был С. Я приписывала любви его расстроенный вид, но оказалась еще другая причина: он должен ехать или в Бухарест, или в Лиль по делу. Но кроме того, и особенно — женитьба. А! Но он ее желает. Я смеюсь, говорю ему, что он тщеславен и дерзок, и объясняю ему, что у меня нет приданого, потому что мое приданое пойдет на булавки, а мой муж должен дать мне помещение, должен кормить, вывозить меня.
Бедняга, мне все-таки жаль его.
Не думаю, чтобы он был в восторге от своего отъезда…
Он сто раз целовал мои руки, умоляя меня думать о нем.
— Вы будете иногда думать обо мне, прошу вас, скажите мне, будете думать обо мне?
— Когда будет время!
Но он так просил, что я принуждена была сказать, хотя вскользь — да. О! прощание было трагическое, с его стороны по крайней мере. Мы были около дверей залы, и чтобы у него осталось хорошее воспоминание, я дала ему серьезно поцеловать мою руку; потом мы так же серьезно пожали друг другу руки.
Я промечтала добрую минуту. Мне будет недоставать этого мальчика. Он будет мне писать.
Вы знаете, что уже несколько дней Париж сходит с ума от маленьких свинок. Они делаются из золота, из эмали, из камней, из всего на свете. Я два дня носила медную. В мастерской думают, что благодаря ей я нарисовала так хорошо. И вот, бедный Казимир увез в воспоминание обо мне маленькую свинку.
Мне очень хочется дать ему Евангелие от Матфея с такой надписью: «Это лучшая книга, которая соответствует всем расположениям души. Не надо быть сентиментальным или святошей, чтобы найти в ней успокоение и утешение. Берегите ее как талисман и читайте из нее каждый вечер по странице в воспоминание обо мне, которая быть может причинила вам горе, и вы поймете, почему это лучшая книга в мире». — Но заслуживает ли он этого? И не лучше ли ограничиться свинкой. К тому же он не поймет Матфея.
Воскресенье, 27 июня. Утром занималась лепкой. Нахожусь в самом удрученном настроении, но надо казаться веселой, и от этой скрытой тоски я глупею. Я не знаю, что говорить, смеюсь через силу, выслушиваю пошлости, удерживаю слезы.
О, тоска, тоска!
Вне моего искусства, за которое я взялась из честолюбия и каприза, которое я продолжала из тщеславия и которое теперь обожаю, вне этой страсти — ибо это страсть — у меня или нет ничего, или самое ужасное существование! Ах, какое мучение! И ведь есть же счастливые люди! Счастливые — это слишком; я бы удовлетворилась сносным существованием; с тем, что я имею, это было бы счастьем.
Среда, 30 июня. Вместо того чтобы рисовать, я беру мисс Г., и мы едем на Севрскую улицу и проводим около часу против дома иезуитов. Но уже было девять часов и мы видели только следы беспорядка.
Я нахожу это рассеяние глупым. Влияние иезуитов значительно увеличится; если ненавидишь их учение, то надо иначе браться за дело… и так трудно взяться за него, что лучше уж не трогать.
Тут можно было бы применить только следующее: дать иезуитам всевозможные гарантии, сделать всевозможные уступки, дать им землю построить дома, создать им город и когда они все туда соберутся, взорвать их.
Я не так ненавижу иезуитов, как боюсь их, ибо не знаю, что они представляют из себя в действительности. Да разве знает кто-нибудь, что такое они в действительности?
Нет! Но трудно сделать что-нибудь глупее и бесполезнее этого возмущения. Как допустил это Гамбетта? Одну минуту я думала, что он допустил это, чтобы потом победоносно вмешаться в дело.
Пятница, 16 июля. Жулиан находит, что мой рисунок очень, очень хорош и А. принуждена сказать, что это недурно, потому что Жулиан строже, чем Тони.
Я с ума схожу от похвал Тони.
Завтра мы уезжаем, и я испытываю все мелкие неприятности кануна отъезда, укладки и т. п.
Хорошо, что я уезжаю, а то дело в мастерской пошло бы хуже. Теперь я в ней бесспорный начальник. Я даю советы, я забавляю, моими произведениями восхищаются; я кокетничаю тем, что я добра, мила, предупредительна, заставляю любить себя, сама люблю своих подруг и утешаю их фруктами и мороженым.
Однажды, когда я вышла, все тотчас же начали хвалить меня. Мари Д., рассказывая это, не могла прийти в себя от удивления, а Маделена, — вы ведь знаете, как она рисует, — хочет начать писать и стать под мое покровительство для получения советов. Правда, я преподаю прекрасно; я была бы очень довольна, если бы рисовала так же, как преподаю. Вообще всегда бывает так с превосходным профессором. Жулиан очень жалеет, что я не могу продолжать этой головы, которая «годилась бы для выставки». Это характерно, естественно, сильно, живо.
У малютки преоригинальная головка: очень большие глаза с огромными ресницами, огромные немного удивленные брови, вздернутый носик, хорошенький рот, цвет, лица очаровательный; она молода, но в ней есть что-то отцветшее, однако это не делает ее несимпатичной. Золотистые волосы, кажется, подкрашены, но прелестно падают в виде львиной гривы, выделяясь на темно-зеленом фоне.
Суббота, 17 июля. Мне хотелось бы ехать в деревню, в настоящую деревню, где нет никого; но и этого мало. Истинным счастьем была бы возможность удаляться время от времени в необитаемую страну, на острова, где растут большие неизвестные деревья, к Поль и Виржини. Совсем одной встречать восход солнца, наслаждаться ночью в абсолютной тишине. Хочется в дикую страну, где деревья громадны, небо чисто, горы золотятся солнцем… воздух, о котором даже нельзя иметь понятия, воздух, который сам по себе уже есть наслаждение, непохожий на тот смрад, которым дышат здесь… Но для такого существования нужны деньги, а я, в этом полном уединении, не хотела бы видеть даже любимого человека.
Мон-Дор. Вторник, 20 июля. В четыре часа В. приехал проститься со мною еще раз и мы уехали. В понедельник в шесть часов утра приехали в Клермон; в три часа в Мон-Дор. От Клермона до Мон-Дора шесть часов езды на лошадях, что я впрочем предпочитаю железной дороге.