Степан отреза́л от свежего рыжичника малюсенький кусочек, медленно жевал его, пробуя вкус, и заключал:

— Горячий. Пусть остынет. До вечера.

Наталья вспоминала о пироге лишь к исходу следующего дня.

— Степан! А пирог-то с рыжиками!..

— Верно. Давай-ко неси. Поди, уж зачерствел весь…

Через неделю Наталья снова стряпала рыжичник, и все повторялось. Потом она пекла пироги через каждые два-три дня.

И каждый раз Михаил чудом угадывал в Сарь-ярь на любимый пирог с солеными рыжиками…

Степан не увидел, а каким-то внутренним чутьем вдруг почувствовал, что на тропинке за ручьем Вилу-оя показался человек. Он резко повернул голову направо, где по луговине пролегала единственная ведущая в деревню чуть приметная стежка, и действительно увидел одинокого пешехода.

«Мишка! Больше некому!..» — дрогнуло и радостно забилось сердце старика. Выждав, когда человек скрылся за склоном горы, Степан быстро поднялся, спешно прошел к своему дому, отворил дверь и крикнул с порога:

— Наталья, живо самовар! Мишка идет!..

А сам схватил косу, уселся на завалинку возле угла, приладил полотно литовки на бабку и принялся усердно чакать молотком. Он не поднял головы, пока Палагичев не приблизился к крыльцу и не остановился.

Это был высокий человек лет тридцати, с большими карими глазами, которые постоянно выражали затаенную грусть и задумчивость. Казалось, это выражение, однажды возникнув, навсегда застыло во взгляде, обращенном куда-то внутрь, будто Михаилу не давала покоя какая-то неотвязная дума, ведомая одному ему.

Прядь черных волос, выбившаяся из-под берета, прилипла к потному лбу, синий спортивный костюм темнел на плечах и широкой груди расплывчатыми влажными пятнами. Видно, Михаил спешил в пути, да и день выдался жаркий.

— Войдик, дедо! — поздоровался Михаил, сняв берет и слегка поклонившись старику.

— А, это ты, Мишка? Здравствуй, здравствуй! — так же по-вепсски ответил Степан. — А мы и не ждали тебя. Думали, прошлым летом был, так не придешь… Проходи в избу, я скоро кончу… — Дед потрогал лезвие косы жестким пальцем, поплевал на молоток и как ни в чем не бывало продолжил начатое дело.

Михаил, оттянув правой рукой лямку тяжелого рюкзака, молча смотрел на старика, на его седую окладистую бороду, на румяное здоровое лицо и блестящую, коричневую от загара лысину, на которой торчали одинокие, тоже седые, волосинки. Такой как всегда! И одет в свой неизменный летний наряд — белые полотняные штаны и белую, почти до колен рубаху. На смуглом лице Михаила скользнула улыбка.

— Чего смотришь? — не поднимая головы, спросил Степан.

— Да вот думаю: ничего тебе не делается. Не стареешь ты.

— Стареют молодые, а мне уж семьдесят четвертый год. Мне, парень, стареть некуда.

— И то правда! — Михаил вздохнул, снял рюкзак, скинул резиновые сапоги. Потом повернулся к озеру, глянул вдаль да так и замер, очарованный.

Расплавленной лазурью разливалось Сарь-ярь в громадной малахитовой чаше — привольное, широкое, вековечное. И эта лазурь, приведенная в движение неуловимо легким южным ветерком, струилась и бесконечно текла, сверкая под солнцем. Мыс Бабья Нога, дымчато зеленеющий посреди озера, казалось, скользил над рябью в неудержимом влечении слиться с подветренным берегом, где застывшая озерная гладь изумрудно сияла отраженным лесом. И было странно видеть, что расстояние между оконечностью мыса и кромкой малахитовой чаши оставалось неизменным, будто кромка тоже отдалялась.

— Гляди, гляди, — усмехнулся Степан. — Там твоя щука давно плавает!

— Большая? — не оборачиваясь, спросил Михаил.

— Щука-то?.. Не знаю. Порядочная. Я ей наказывал еще подрасти… Прошлый год в тот день, когда ты ушел, она мне на дорожку попала. Ровненько два аршина! И весу в ней — сорок один фунт.

— Так ты вытащил ее?

— Говорю — плавает! Оборвалась. Хвост только показала и ушла.

— А-а… — Михаил стал раздеваться.

— Ты чего? Не сразу ли на ердан?

— Весь упрел. Надо умыться.

— Ну, ну. Давай, искупайся в родимой-то водице, искупайся. С дороги — это хорошо…

В то давнее время, когда далекие предки сарьярских вепсов были еще язычниками, появились в этих местах славяне-иноверцы. Угрозами и силой они загнали всех жителей от мала до велика в озеро и объявили им, что отныне все чухари будут христианами и должны почитать лишь одного триединого бога — бога-отца, творца неба и земли; сына божия Иисуса Христа и святого духа; и поклоняться должны не идолам, а единой соборной и апостольской церкви.

Место, где крестили язычников в новую веру, называлось ерданом.

Было ли это истиной, пронесенной поколениями через многие века, или являлось легендой — трудно сказать, только слово «ердан» накрепко пристало к любимому месту купанья ребятишек и взрослых. Песчаный берег здесь отлого уходил под светлые воды Сарь-ярь…

Озеро слегка волновалось. Левее мыса Бабья Нога за текучим лазоревым простором воздушно колыхались, истаивая в мареве, сизые увалы западного побережья. Невольно думалось, что они, эти увалы, вот-вот унесутся в бездонную глубь небосвода, и уже трепещут, отрываясь от лона матери-земли.

Когда на тех холмах стояли деревни, они в знойную пору тоже вот так трепетали, и ребятишки, сбившись над ерданом в кучку, раскрыв рты, завороженно смотрели за озеро, желая и страшась увидеть необыкновенное чудо…

Северный берег, куда спешили, переливаясь, волны, рябил густой прозрачной синью. Эта синь создавала иллюзию бесконечной глуби, в которой может быть все на свете — и водяные, и кикиморы, и золотые рыбки, и тайные клады древних разбойников.

И всюду — тишина. Тишина такая, будто этот дивный простор — озеро, леса, увалы, все, что доступно глазу, — накрыт стеклянным колпаком, и потому сюда не достигают гудки пароходов с далекой Ладоги.

Мир красок, покоя и безлюдья представлялся настолько нетронуто-первобытным, что Михаил не удивился бы, если б вот сейчас, в эту минуту, когда он спускается по осыпающейся круче к ердану, на озере вдруг появились долбленые челны с людьми, одетыми в звериные шкуры, с копьями и луками.

Он бы не испугался их — разве можно пугаться своих предков? — он радостно приветствовал бы древних жителей на их родном языке, он попросился бы к ним в челн, сам набросил бы на плечи звериную полость, взял в руки копье и лук и был бы счастлив разделить участь первых поселенцев этого края.

Михаил остановился у воды, воздел руки к небу, и как этого требовал древний обычай, воскликнул по-вепсски:

— Здравствуй, Сарь-ярь! Позволь искупаться в тебе, смыть дорожную грязь и пот! Охлади мою голову, успокой душу, сними усталость!..

Что-то приветное прошептали в ответ легкие волны.

Дробя их плавленую лазурь, Михаил побежал по отмели, и брызги, поднятые выше головы, радугой вспыхнули вокруг. В этом ажурном искристом фейерверке он бежал до тех пор, пока вода не обняла его тело. Тогда он раскинул руки, упал на спину, закрыл от наслаждения глаза.

— Какое ты хорошее, Сарь-ярь! — шептал Михаил. — Какое ты родное и доброе, Сарь-ярь…

Он лежал, подставив лицо солнцу, и волны нежно расчесывали его волосы, гладили щеки и шею.

Он верил, он был убежден, что Сарь-ярь узнало его. О если бы еще понять, что нашептывают у самого уха эти мягкие волны!.. Наверно, они рассказывают, как бережно носили на себе верткие и неустойчивые долбленки сарьярских рыбаков, как убаюкивали на просторе влюбленных, как замирали вечерней порой под звуки гармошек, как поили и ублажали усталый деревенский люд в страдную пору и как осиротели, когда народ покинул здешние берега. Или они вспоминают о том, что когда-то вот так же ласкали братьев и сестер Михаила, его отца и мать, его дедов и прадедов?..

Оттого, что эта вода знала его сродственников, она казалась Михаилу еще теплей и дороже, будто хранила в себе частицу их тепла. И он явственно ощущал, как это тепло проникает в тело и как с каждой минутой прибывает сила, вытесняя утомление, и как душа обретает покой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: