А егерь между тем продолжал, обращаясь уже к следователю:
— Когда я выследил его и застал на месте преступления, он попытался убежать. Тогда я крикнул: стой, стрелять буду! Но в ответ получил вот это, — Соловьев показал на перевязанную руку.
— Он все врет! — воскликнул Федор, и губы его задрожали.
— Успокойтесь. Вы и сейчас не проявляете выдержки, — сухо сказал следователь.
— Да какая к черту выдержка?! Первым он стрелял, а не я!
— Успокойтесь! Экспертиза покажет, кто из вас стрелял первым, а кто — последним.
Возмущение Федора было беспредельно. В сознании не укладывалось, как может человек решиться на такую чудовищную ложь! И он с нетерпением ждал результатов экспертизы.
Федору было невдомек, что по следам пуль, пыжам, да срезанным дробью веткам эксперты тоже не смогут определить, кто первым пустил в ход оружие.
Конец оказался неожиданным: восемь лет тюремного заключения с частичной конфискацией имущества в возмещение нанесенного государству ущерба. А Соловьева за «вскрытие крупного браконьерства» ждала денежная премия…
И вот эти восемь лет, долгие, как целая жизнь, позади. Была у Федора семья, но за эти годы он лишился ее: жена ушла к другому. И остался Федор один, совсем один…
— Так вот где мы с тобой встретились, Соловьев! — уже вслух повторил охотник. — Здесь и сочтемся. Мой приговор окончательный и обжалованию не подлежит…
На мгновение он представил, как Соловьев мечется в охваченной пламенем избушке, как ломится в дверь, которая надежно заперта снаружи…
Но поймет ли он, кто свершил над ним этот суд? Наверняка есть и другие люди, обиженные этим лживым человеком, который каким-то случаем оказался на страже законов охотничьей жизни, той жизни, где честность и совесть человеческая ценятся превыше всего.
«Нет, он должен знать, кто его судил!» — подумал Федор и медленно открыл ружье егеря. В левом стволе картечь, в правом — пуля. Вложив патроны обратно, потрогал курки и усмехнулся нехорошо, жестоко: если сама судьба услужливо предоставляет возможность отомстить за непрощенную обиду, грешно оставаться в долгу!
Федор не спешил исполнить свой приговор. Он добавил в печку дров, расстегнул фуфайку, достал из кармана кисет с табаком.
Медленно, будто в полусне, развернул кисет, извлек свернутую гармошкой замусоленную газету, оторвал от нее листок да так и застыл от нахлынувших вдруг воспоминаний.
Перед глазами — опаленное морозом и солнцем лицо жены, доброе усталое лицо. Усталым и озабоченным оно было всегда: в семьях промысловиков все домашние дела ложатся на женские плечи. А жена еще и в колхозе работала.
И как хотелось, чтобы это лицо хоть временами освещала улыбка, чтобы в глазах было больше уверенности в завтрашнем дне. Ради этого Федор скитался по лесам, спал в снегу, по-звериному свернувшись у костра, мок под дождями и коченел в промозглые осенние дни…
Выскользнувший из рук кисет на время оторвал Федора от картин прошлого. Узловатыми кирпичными пальцами охотник свернул цигарку, достал из печки уголек, прикурил. По избушке поплыл едкий запах махорочного дыма.
Да что и говорить, нелегкой была жизнь! Колхозная работа, не то что теперь, ценилась дешево. Односельчане жили за счет огородов до домашнего скота. Но и охотничий хлеб тоже давался дорогой ценой, он тоже вбирал в себя полную меру труда и мужицкого пота. Особенно тяжело приходилось в годы, неурожайные на белку. На лисе да горностае что заработаешь? Выручал лицензионный зверь — куница, выдра, лось, и семья жила не хуже других. На праздники и Федор покупал жене на платье недорогого ситца, да и сыновья всегда были сыты, веселы и хорошо одеты…
Русоволосые — в мать, и широкоскулые — в отца, сыновья почему-то запомнились босыми, в полосатых рубашках, сидящими на печи, как в тот день, когда Федор сам не свой пришел с Терменьги. А ведь раньше они всегда встречали его на пороге.
— Кого принес, покажи! — и висли на усталых отцовских руках. Тогда они были еще дошколятами…
И сколько раз Федор, тратя последние силы, выбирался из тайги и спешил домой, лишь бы не обмануть долгое ожидание сыновей!
Трудно поверить, что все это было. Еще труднее поверить, что этого нет и никогда не будет: встреча на Терменьге как топором обрубила эту жизнь.
Второй месяц скитается Федор в погоне за лосями, питаясь одним черным хлебом да чаем. У него договор на шесть лосей. Уже взято четыре зверя. Есть деньги. Можно бы купить хорошие подарки. Но кому?…
Нет, жену он не винит. Несладкая жизнь выпала на ее долю. И если б она смогла прожить, пробиться эти восемь лет, она бы дождалась. Значит, не смогла…
Плывет под низким потолком табачный дым. Пылают березовые дрова. В избушке светло. На закопченных стенах — красные отблески. Федор чувствует, как в груди закипает что-то тяжелое, мрачное. Он смотрит на Соловьева, и ему кажется, что это лицо, самоуверенное даже во сне, ничуть не изменили прошедшие годы. По-прежнему румянец во всю щеку, по-прежнему ни морщинки, и только подбородок стал чуть острее.
— Вставай! — громко сказал Федор. Голос его прозвучал густо и сильно.
Соловьев вздрогнул, открыл глаза, порывисто сел.
— Что? Кто тут?.. — Ты?! — и сделал движение рукой к стене, где было оставлено ружье.
— А ты не забыл старые замашки… Вот твое ружье! — и взял с коленей двустволку егеря в руки.
Соловьев непонимающе смотрел на давно не бритое лицо Федора, видел глубокие складки над густыми бровями, седину, поблескивающую на щеках и широких скулах, и медленно втягивал голову в плечи под тяжелым взглядом охотника.
— Если ты меня… убьешь, тебя… расстреляют! — пролепетал он.
— Сто вторая тут не подойдет, — сдержанно сказал Федор. — А по сто третьей больше десятки не дадут… Только за твою подлую шкуру и месяца принудработ лишку!..
Соловьев подтянул колени к подбородку, зажал руками голову и заплакал.
Федор медлил. Он никогда не взращивал в своем сердце чувство мести, не давал клятвы отомстить за надломленную жизнь. Но восемь лет заключения выдубили душу, вытравили из нее жалость к человеческой слабости.
— Прости меня!.. — взмолился Соловьев. — Я расскажу прокурору все… Пусть меня судят за обман… Только не губи! У меня дочка…
— Заткнись, иуда! — взорвался Федор и медленно поднял ружье.
Соловьев, будто жизнь уже покидала его, пятясь, полз в угол. Он с ужасом смотрел на Федора и бессвязно, как в бреду, бормотал:
— Погоди, не стреляй!.. Погоди маленько!.. Я хочу сказать. Я прошу!.. Прости… ради дочки! Она маленькая… Лучше избей! Слышишь? — он пал ничком. — Бей! Чем хочешь, сколько хочешь!.. Ну? Топчи!.. Слова не скажу… Только оставь жить!..
Федор оставался глух к этим мольбам. Но вид валявшегося на нарах Соловьева вызвал в нем такое чувство брезгливости и отвращения, что даже ощущать приклад егерского ружья стало противно. Замарать руки о такого человека, руки, которые еще никогда и ничем не были запятнаны? Нет!..
Федор прислонил ружье егеря к стенке, вытер ладони о штаны, взял свою одностволку и вышел вон. Нет, он не отказался от мести. Его месть — вечное презрение и сохраненная в чистоте собственная совесть.
Морозный воздух леденящей свежестью обдал его разгоряченное лицо. Не застегивая фуфайку, охотник встал на лыжи и направился туда, где свернул на запад спугнутый запахом дыма раненый лось. Большой и грузный, он шел, пошатываясь, будто захмелевший, а вслед ему из-за стволов сосен светил розоватый глаз лесной избушки…
Медвежья Лядина
МОЛОКОВОЗ Миша-Маша, желтолицый и безбородый, неопределенного возраста, протопал грязными сапожищами к двери в кабинет председателя колхоза.
— Там совещание! — предупредил счетовод, исподлобья поверх очков взглянув на молоковоза.