Сетку снимали на восходе солнца. Точнее, снимал ее Гусь, а Толька и Сережка стояли на берегу и смотрели.
Рыбы попало на удивление мало — ухи на две. Никакой щуки, конечно, не было, но зато средина сети — сажени на две — изорвана в клочья; даже верхняя тетива в нескольких местах будто расстрижена ножницами.
Гусь сокрушался, что крупная рыбина ушла — то ли бы дело притащить домой такую щуку, у которой мох на голове от старости вырос! А Сережка боялся за Тольку: раз тот не принесет домой полмешка рыбы, значит, за самовольную ночевку в лесу ему влетит. Вдвойне влетит, когда отец узнает, что Толька брал сетку и что эта сетка так сильно испорчена.
Безучастным ко всему оставался лишь Толька. Ему все еще мерещилось, как на поверхности воды появилась на мгновение огромная щучья голова, вся в тине, как он в ужасе отпрянул и угодил в воду (Гусю показалось, что Толька сам прыгнул с плота), а потом неведомая сила цепко схватила его за одежду и стала топить, рывками увлекая все глубже и глубже в холодную воду.
Не успел Гусь переступить порог, как Дарья торжествующе объявила:
— Ты знаешь, какое мясо Толька тебе приносил?
— Какое? — насторожился Гусь, предчувствуя недоброе.
— На третьей ферме телка клевером объелась, а ветеринар с этим лешим косопузым акт составили, будто она удобрениями отравилась. В акте записали, что мясо этой телки закопано, а на самом деле его ветеринар с бригадиром пополам разделили. Вот!
— Ты-то откуда все это узнала?
— Узнала! Зоотехник-то в городе была, только вчерась утром приехала, вот я ей и пожалилась…
— Ты сказала, что Толька приносил мясо?
— А как же! Как же я такое не скажу?.. Телку-то и раскопали, а там одна голова да копыта. Да шкура еще с требухой… Мяса-то нету! Милицию вызвали, обыск у косопузого сделали и мясо нашли. Под полом, в бочке засолено.
— Бригадира забрали?
— А чего его забирать? Куда он денется? С утра сегодня водку глушит. Посуду дома переколотил, меня со свету сжить грозился, а Тольку, говорит, убью… С Толькой, говорю, как хочешь — твой, а меня пальцем не тронешь!
С улицы послышались крики. Гусь бросился к окну. От бригадирова дома, огородами, бежал Толька, а пьяный отец швырял ему вслед поленья и ругался последними словами.
Гусь схватил кепку.
— Куда? Сиди дома! — цыкнула Дарья. — Не встревай!
Но Гусь оттолкнул мать и выскочил из избы.
— Шпана! Мать отпихивать? Да я тебя!.. — кричала Дарья и стучала кулаком в раму.
В сарае рвался Кайзер, по-собачьи поскуливая и коротко взвывая.
— Молчать! — крикнул ему Гусь и бросился догонять Тольку.
Он нагнал его около самого леса, схватил сзади за плечо.
— А-а-а!.. — дико заорал Толька, но, обернувшись, осекся и повалился на траву. Из разбитого носа его струилась кровь.
— Чем он тебя так? — спросил Гусь и опустился на корточки возле товарища.
— У… ут… ут… утюгом… — едва выговорил Толька.
Гусь скинул майку, разорвал ее на полосы.
— Давай завяжу!
Он кое-как перевязал Тольке лицо, оставив открытыми лишь глаза да нижнюю губу, спросил:
— Чего делать-то будем?
— Не знаю… Домой я больше не пойду. Совсем не пойду. Никогда!
— Правильно. Живи у нас. Точно! Я с Кайзером в сарае сплю, и ты там же будешь.
— Не пойду. Он меня и у вас найдет.
Гусь вздохнул:
— Тогда вернемся в шалаш.
— Там щука…
— Ну и что? Рыбу я буду ловить, а ты дрова станешь собирать, уху варить… За морошкой на Журавлиное болото сходим…
— Пойдем, — согласился Толька, — мне все равно…
Когда-то Семениха была большой деревней, число дворов в ней доходило до восьмидесяти. Но в послевоенные годы деревня стала таять и поредела настолько, что трудно было найти по соседству два жилых дома. Во многих избах жили лишь старики. Зато летом в Семениху наезжало столько отпускников, что деревенька превращалась в дачный поселок.
Отпускники приезжали целыми семьями и жили в своих домах, откуда ушли на поиски счастья в далекие манящие города. Они ходили на рыбалку, загорали, собирали грибы и ягоды. Грибы сушили, мариновали, солили, из ягод готовили варенье. А в конце лета пестрая, шумная армия отпускников, нагрузившись ведрами, кадками, банками, мешками, уходила на железнодорожный полустанок и разъезжалась по всей стране.
Колхозная работа отпускников не интересовала, и лишь те, кто специально приезжал помочь своим старикам накосить сено на проценты, сенокосничали наравне с колхозниками. Но таких было немного, потому что и коров-то в деревне осталось мало.
Из стариков держала корову только Марфа Пахомова, горбатая семидесятилетняя старуха, которая жила в центре Семенихи. Конечно, Марфе корова была не нужна, но в городе у нее жил единственный сын Николай — отец большого семейства. Марфа копила молоко, сбивала масло, делала домашний сыр и все это отправляла сыну в город.
Николай приезжал на сенокос каждый год. Он привозил с собой старших сыновей, работящих, серьезных парней, и за три недели Пахомовы заготовляли столько сена, что положенных двадцати процентов с избытком хватало Марфе для своей коровы.
Поговаривали, что Николай вовсе собирается переехать на жительство в деревню и потому следит за домом и так крепко держится за корову.
Молва оказалась верной. В конце июня Николай вдруг приехал в Семениху со всем своим семейством и имуществом. Это случилось в тот день, когда Гусь и Толька, жестоко избитый отцом, ушли на Сить.
Возвращение Пахомовых всколыхнуло тихую деревеньку. Бабы судили разное.
— Люди по городам разъезжаются, а он — из города в деревню! — недоумевали одни.
— А чего в городе-то с этакой семьей жить? — возражали другие. — Сам восьмой. Там деньги с неба тоже не сыплются…
— И здесь не малина. Хватит горюшка!..
— Ничего не хватит. Мужик работящий, вон как на покосе-то пластает! Не пьет, руки к хозяйству лежат, сыновья большие. Получит участок, корова у Марфы хорошая… Чего еще надо? Хуже других жить не будет…
«По секрету» сообщалось, что райком намечает Пахомова в бригадиры вместо Аксенова, которого теперь-то уж непременно снимут с работы.
Но что бы там ни говорилось, а общее мнение однодеревенцев оказалось единым и весьма одобрительным: в деревню вернулся — не из колхоза сбежал. Больше бы людей к земле возвратилось, дела в хозяйстве пошли бы веселее.
Пока выгружали из машины небогатые пожитки Пахомовых, ребятишки и старухи толпились возле Марфиной избы, с откровенным любопытством разглядывая горожан и их имущество.
Витька, средний сын Пахомова, смуглый, сухощавый подросток с новеньким комсомольским значком на лацкане пиджака, хмуро сказал Сережке, который, заложив руки в карманы, крутился возле машины:
— Чем вот так глазеть, лучше помог бы носить!
Сережка, ошарашенный столь бесцеремонным замечанием, покраснел:
— Давай, мне не тяжело…
Витька подал ему из машины стопку связанных книг.
— Дай и мне! — подскочила Танька.
Скоро в работу включились все ребята, что постарше, и машина была вмиг разгружена.
— Папа, я схожу на речку поплавать? — спросил Витька у отца.
— Ну сходи, — не совсем охотно отозвался тот. — Только ненадолго.
— На часок, ладно?
— Иди.
Витька побежал в избу, а Сережка в недоумении глянул на сестру: в таких пустяках в деревне не принято спрашивать разрешения родителей, каждый шел купаться и гулять, когда захочет и на сколько захочет.
Через минуту Витька показался на крыльце с голубыми ластами, маской, трубкой и еще какой-то диковинной блестящей штукой в руках.
— Ой, что это? — воскликнула Танька.
— Подводное ружье, — с достоинством ответил Витька.
— Ружье? Подводное?! — изумился Сережка. — И из него можно стрелять?
— Конечно! Видишь, какой гарпун! Любую рыбу насквозь пробивает! — Витька извлек из ружья сверкающую никелем стрелу. — Под водой на семь метров бьет!