— Странные у вас взгляды, Николай Семенович.

— Вы думаете? Однако, слишком у нас нянчатся со слабенькими и глупенькими. Разжуй им, в рот положи да еще проглотить помоги. А я думаю, с людьми не так надо: поменьше жалеть да по головкам гладить. Оно бы больше толку было. — С его лица исчезает ласково-приветливое выражение.

— Вот вчера… Далеко за примером не ходить. Изволил ко мне пожаловать некий гражданин. Тунеядец, из Краснодара, кажется. Объясняет, видите ли, что потратился, и на хлеб нет денег. Нельзя ли авансика? Так и говорит — «авансика». А я его спрашиваю: «На что же вы так потратились?» Стоит, мнется. Сказать ему нечего. Пропился голубчик. Я ему, конечно, ни копейки. А по-вашему как? Дать надо было?

— Может быть… Не знаю. Я с ним не говорила.

Николай Семенович смеется, обнажая острые ровные зубы.

— А я вот вам расскажу, как меня отец мой, покойничек, воспитывал. Как сейчас помню, весной ребятишки моего возраста на берег ходили в чику играть. Ну, и я с ними увязался. Дурак был. Знаете чику? Игра известная. Деньги металлические на кон ставят. Был у меня пятачок. Из копилки вытянул. Попробовал поставить. Повезло. Свое вернул и еще четыре копейки выиграл. У меня прибыль, значит. Ну что ж, играю. И чем дальше, тем больше выигрываю. Выиграл, помню, около сорока копеек, если не больше. И вдруг чувствую — тихо стало вокруг. Оглядываюсь, позади родитель мой. Ребята мигом разбежались, а мне куда бежать? Он подходит этак тихонько и спрашивает: «Это что же за игра?» Будто не знает. «Чика», — отвечаю. «Вот как, а ты покажи мне, как это делается, может, и я с тобой сыграю». «А вот, — говорю, — ничего такого. Ставят и бьют». «А ну, поставь, как надо». Я ставлю, чин чином. «А теперь бить надо?» «Бить», — отвечаю, а у самого поджилки трясутся. Тут он меня берет за загривок, вот так наклоняет и давай лбом о кон наворачивать. Он весь лоб мне о деньги разбил и без сознания домой приволок. Очнулся я, а одна монета, семишник медный, так ко лбу и прилипла, не отодрать… Вот это было воспитание. Те дурные деньги у меня в глазах до сих пор стоят. А вы — «помогать»…

«Как хорошо, что я ничего не сказала про Петину двойку», — думает Тоня.

Внезапно Николай Семенович встает.

— Заходите… Буду премного рад.

И опять на губах усмешка. Наплевать ему, что о нем думает Тоня. Кто она? Девчонка.

Когда Тоня уходит, Николай Семенович стучит в окно, подзывает сына.

— Петька, подай мне сюда дневник.

45

— Ты меня звал? — спрашивает Тоня.

— Да, звал.

Черная настольная лампа, какие бывают у чертежников, ярко освещает только стол. Остальная часть кабинета в полумраке. Лицо Бориса тоже в тени.

— Я хотел тебя спросить, — говорит он.

— О чем же?

— О том, как быть дальше. Ты думала об этом?

Тоня молчит.

— Я тебя не понимаю, — продолжает Борис. — По-моему, ты даже не сердишься. Может быть, тебе нужно, чтобы я попросил прощения? Могу даже на колени встать. Хочешь, встану? Только это смешно.

— Не надо. Это, правда, смешно.

— Тоня, я никак не могу поверить, что у тебя ко мне не осталось никакого чувства.

Тоня опускается в большое мягкое кресло. Да, поговорить надо. Сколько уже раз она уклонялась от решительного объяснения. Боялась оказать что-то такое, чего нельзя будет поправить. Она все ждала, что что-то изменится.

— Чувства? — Она подыскивает слова. Нужно, чтобы он понял, что именно она чувствует. Но ведь о чувствах так трудно говорить. Если б он сейчас вышел из-за стола, который их разделяет, приблизился, обнял ее или даже только взял за руку… Тогда, может быть, нашлись бы нужные слова. — Чувство осталось, — произносит Тоня с трудом. — Его никуда не денешь… И ты это знаешь. Не так это просто. И думаю о тебе. И просто плохо без тебя. Но все это не так, как раньше.

Тоня умолкает.

— Ну, говори, говори, — просит Борис. — Что же именно не так?

— Я уже не люблю тебя так, как прежде. И, наверно, это от меня не зависит.

— Но что изменилось?

— Все изменилось. Ты вот говоришь: «просить прощения». Дело хуже… Что-то сломалось. Ты считаешь, что все можно починить, наладить… Не знаю… Раньше я верила, что ты честен и смел. И думала: «Что бы ни случилось, ему можно верить». А теперь я уже не могу так думать… И не только со мной, ты и с ней был нечестен. Ты ничего не написал ей обо мне. И она надеялась. Разве это не жестокость? И это же самое заставляло меня думать, что ты хочешь вернуться к ней.

— Ты и сейчас так думаешь?

— Нет, конечно, но я поняла, что ты вовсе не смел, что ты боишься правды. Затем я считала тебя добрым. Но вспомни, как ты выступал на педсовете, когда Митю хотели исключить… То есть ты хотел. И первого сентября ты даже не подумал спросить меня, как я провела уроки. Это мелочь, конечно… Или вспомни, как ты крикнул мне: «Цену себе набиваешь».

— Мне стыдно, — перебивает Тоню Борис. — Очень стыдно… Слушай, малышка, а не начать ли нам все сначала? Представим себе, что ничего не было.

— Нет, Боря, что было, то было. Предположим, я вернусь к тебе. А дальше что? Разве я смогу забыть, что на свете есть Фрося и Колюшка? И ты их не забудешь. И я боюсь, что ты уже никогда не станешь для меня тем, чем был. Мы сами виноваты. Была любовь, а мы ее искалечили. Или еще… Почему ты не хотел иметь ребенка? Ты ведь знал, как мне этого хотелось. Но тебе не было дела до меня. Тебе хотелось жить удобно. Пеленки, бессонные ночи — разве это легко?

— Тоня, — говорит Борис тихо, — но ведь еще не поздно. Пусть будет ребенок. Нам не по сто лет.

— Вот видишь, ты опять не хочешь меня понять. Теперь все сложнее. Я не уверена, сможем ли мы быть счастливы и уважать друг друга. А жить и мучиться — стоит ли?

— Так что же делать?

— Давай не спешить. Может быть, и правда, надо начинать все сначала. Снова привыкать друг к другу.

— Но ты избегаешь меня.

— Так же, как ты… Слушай, сюда идут… Но ты понял меня?

— Да, понял…

В кабинет входит Евский. Он замечает, что между директором и Тоней что-то происходит. Оба взволнованы.

— Извините. Я помешал?

— Нисколько, — поспешно произносит Тоня и боком выскальзывает за дверь.

«Вот нелегкая принесла его», — думает Борис.

Евский по-стариковски устраивается в мягком глубоком кресле, вытягивает ноги, кладет руки на подлокотники. Он устал. Ему бы уйти на квартиру, где он остановился, но он вспоминает о клопах. Неужели и сегодня они не дадут ему спать? Лучше бы, конечно, остановиться у Зарепкиных, и Полина Петровна предлагала, даже уговаривала, но он еще в самом начале своей инспекторской деятельности положил себе за правило — ни в чем не зависеть от своих подчиненных.

Да, именно сейчас надо поговорить с Борисом Ивановичем. Евский все откладывал этот разговор, но дальше откладывать некуда. Завтра нужно быть в РОНО. Правда, судя по всему, кое-что уже уладилось, но все же нельзя уехать, не поговорив. Он не собирается предпринимать что-либо конкретное, но он обязан высказать к происшедшему свое отношение. Чтоб никто не думал, что он молчаливо одобряет аморальные поступки.

Евский вздыхает и произносит:

— Недавно я был в Клюквинке.

— Да? — небрежно откликается Борис.

— И беседовал с Ефросиньей Петровной.

— Любопытно.

Евский твердо его поправляет:

— Любопытного тут мало.

Надо, чтобы эта беседа сразу приняла нужный тон. Если он, Евский, покровительствует этому молодому директору, то это вовсе не значит, что тот может принимать в разговоре с ним игривый тон.

— Я выяснил, что вы не живете с ней уже второй год. Не так ли?

— Да.

— Посылаете ей определенную сумму денег по обоюдному соглашению. Так что в этом отношении к вам претензий нет. Меня интересует другое — почему вы, вступая в определенные отношения с Найденовой, не позаботились оформить развод с законной супругой?

Бориса коробит канцелярский тон Евского. На вопрос, заданный таким тоном, не хочется отвечать. Почему он не развелся? Конечно, нужно было бы развестись, но он все откладывал. Говорил себе, что некогда. В действительности же ему была противна процедура суда. Его самолюбие восставало против этого. Особенно останавливало его то, что судьей была женщина. Позволить ей решать свою судьбу казалось ему особенно унизительным.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: