Мать и сестра моя Люда работали в колхозе, но на трудодни получали мало, и деньги, которые я приносила домой, очень нам помогали. В начале июня собирали колбу, а в августе ходили в тайгу брать ягоду и потом выносили ее к пароходу.
Еще отец плел верши, иногда их тоже удавалось продать. Помню, как отец плел большую вершу во дворе, я влезла в нее и стала играть. Отец рассердился и сильно шлепнул меня по мягкому месту. Это был единственный случай, когда он меня ударил.
Однажды отец принес откуда-то фотоаппарат, стал учиться фотографировать. Думал, наверное, прирабатывать этим. Часами сидел в подполье, проявлял и печатал снимки, потом вылезал с паутиной в волосах, весь в пыли. То ли некому было научить его, то ли аппарат оказался неисправным, только из этой затеи ничего не получилось…
Когда я была маленькой, у меня часто кружилась голова. Так просто кружилась, без причины. А ночами я почему-то просыпалась и потом уже не могла уснуть до утра. Отец тоже иногда не спал. Он говорил, что болит нога, которой нет. Я шепотом звала его:
— Посиди со мной.
Он бросал курить, приходил ко мне. Он ничего не рассказывал, а только гладил большой ладонью мои волосы, и я радовалась: «У меня есть отец».
Утонул он в начале мая. Обласок его, весь избитый льдом, нашли ниже нашего села, в кустах залитого водой острова. А тела не было. Мать уехала искать его, и несколько ночей мы с Людой провели у соседей. Днем ходили по берегу, заглядывали в каждый куст, замирая от страха, и все напрасно. Ни с чем вернулась и мать. Она страшно похудела и постарела за это время и никогда уже не стала прежней.
Вскоре после смерти отца родился Лешка. Мать стала еще тише и совестливей. Другие вдовы умели прийти в правление, выкричать лошадь или добрый покос, а мать не смела. И нам не давали лошадь, и мы все лето возили хворост из леса на ручной тележке. Люда рубила его топором, а я складывала в штабелек. Но хворост — что солома, его хватало только до нового года, и тогда мы шли в лес, лазили по пояс в снегу, заготовляли долготье. Билета у нас не было, нас могли оштрафовать, но, видно, ловить нас не хотели, потому что ни разу ничего плохого не случилось.
Председателем колхоза был у нас Похвистнев, человек грубый и распущенный. Ему нравилась Люда, он к ней приставал, а она не поддавалась, и он из-за этого мстил всей нашей семье. Однажды мать приболела, он пришел к нам домой, стал кричать, что она чуждый элемент, что разлагает колхозный строй, пригрозил отнять у нас огород и выселить. Потом его выгнали из колхоза и из партии и дела переменились, но до сих пор у меня остался страх перед начальством, противный страх, который я сама в себе ненавижу.
Из-за Похвистнева Люда рано вышла замуж и ушла из нашего дома. А Лешка и я остались с матерью.
В детстве самую большую радость мне доставляли книги. Читать я любила, но читать было почти нечего. Дома, кроме школьных учебников, неведомо как оказались две книжки: толстый том истории русского коневодства и тоненький сборник французских сказок. Сказки эти я читала почти каждый день, а в книге по коневодству любила смотреть картинки. Там были старинная гравюра, изображавшая чесменский бой, портрет Алексея Орлова и множество фотографий русских племенных лошадей. Я могла разглядывать их часами…
В четвертом классе я, не помню зачем, пришла к нашей учительнице — Вере Сергеевне. Жила она в маленькой чистой комнатке при клубе. Первое, что я увидела у нее, это полки, тесно уставленные книгами. Книги были всякие: большие и маленькие, старые и новые, с золотым тиснением на корешках и в простых бумажных обложках. Я, пораженная таким обилием книг, остановилась в дверях.
Вера Сергеевна улыбнулась мне:
— Что же ты стоишь? Входи.
Я разулась и подошла к полкам.
— И это все ваши?
— Мои. Хочешь, возьми, почитай.
Учительница стала снимать книги с полки и подавать мне. Я брала в руки то одну, то другую и так растерялась, что не знала, какую взять.
— Возьми вот эту, — посоветовала Вера Сергеевна, подавая мне «Оливера Твиста» Диккенса, в изящной оранжевой обложке.
Когда я вышла на улицу, накрапывал дождь, и я спрятала книгу под платье, чтобы она не намокла.
Потом я часто стала бывать у Веры Сергеевны. И может, именно тогда решила стать учительницей. Мне хотелось жить в такой же чистой небольшой комнате, иметь так же много книг. Вера Сергеевна казалась мне самым умным и самым счастливым человеком на свете. Я не знала еще, что она тяжело больна и оставлена мужем. Вскоре она умерла, а комната ее стала библиотекой.
До четвертого класса я училась в своей деревне. Потом ходила в семилетку за четыре километра. Среднюю школу окончила в райцентре. Так я все дальше и дальше отодвигалась от дома и матери, а потом уехала учиться в Томск.
Когда я жила в райцентре, я очень тосковала по маме и каждую субботу ходила домой. Путь в тридцать километров я делала за пять часов. Обратно я несла что-нибудь из питания. Мать привязывала мне на спину белую котомку и целовала в лоб. Ходить случалось и днем, и ночью, и в метель, и в распутицу, и по колено в воде, и по тонкому льду. Он хрустел и гнулся, а я бежала и не знала, добегу до берега или нет.
16
Евский ищет Найденову. Лучше бы, конечно, поговорить с самим Речкуновым, но ждать его некогда. Завтра утром Евский уезжает. Накопилось много дел в РОНО, а главное, эти боли в печени…
Итак, придется говорить с Найденовой. Это не то, что надо. Во-первых, виновата все-таки не она, и глупо с нее спрашивать. Во-вторых, он вообще не любит иметь дела с женщинами. С ними все всегда сложно. А с этой в особенности. С ней трудно быть объективным. Будут слезы, а у него и без того к ней чувство жалости, и еще что-то — возможно, она ему просто нравится, а это уже совсем недопустимо.
Он идет по коридору нижнего этажа. Слышится песня и теньканье мандолины. Евский открывает дверь. Репетирует хор. Лара в красном шелковом галстуке, а перед ней несколько девочек.
— Заправлены в планшеты космические карты…
— Не так. Еще раз!
— Заправлены в планшеты…
В другом классе тоже горит свет, но он пуст. На столе развернута стенгазета. Красный заголовок: «Бормашина». Тушь, кисточки, карандаши. Стопка помятых заметок. Куда же делась редколлегия?..
На следующей двери табличка «Музей». Евский вспоминает, что здесь же кабинет завуча. Да, Хмелев здесь. С ребятами. Перед ними зуб мамонта. Огромный зуб.
Евский недовольно разглядывает экспонаты. Вот коллекция старых монет. Серебряные и медные, потемневшие от времени. Екатерининский сибирский пятак с соболями, копейка с Георгием Победоносцем, полушки времен Павла… А вот оружие: старая шпага, татарская кривая сабля, покрытый толстым слоем ржавчины русский четырехгранный штык. Позеленевшие патронные гильзы. Около каждой вещи аккуратная табличка. Кто, когда и где нашел.
Евскому неприятно, что именно Хмелев организовал школьный музей, первый в районе.
— Вы не видели Найденову?
— Нет.
Евский уходит, но Хмелев догоняет его в коридоре.
— Извините, зачем она вам?
— Я еще не говорил с ней.
— А может, и не надо говорить?..
Удивительно самоуверенный субъект, этот Хмелев. В голосе никакого почтения, как будто он разговаривает с рядовым учителем, а не с инспектором РОНО. Евского это раздражает. Когда в Полночном сняли директора школы, в РОНО было мнение назначить взамен Хмелева. Но Евский сумел доказать, что этого не следует делать. Он назвал кандидатуру Речкунова. Молодой, энергичный, с образованием. Почему его не выдвинуть? Пусть растет. И вот теперь неприятность. Нет, он так просто не даст съесть Речкунова. Удар по Речкунову — это удар по нему, по Евскому.
— Позвольте мне самому знать, что надо и что не надо! — И Евский поворачивается к Хмелеву спиной.
Наконец-то он находит Тоню. У нее консультация. Стоя у доски, она что-то оживленно объясняет ученикам седьмого класса. При виде Евского ее оживление сразу исчезает.