Оба наклонились над трупом.
— Полушубок-то, гляди, совсем хороший! — удовлетворенно сказал один.
— Да и катанки хороши... Малость подошву подкинуть — и вовсе в аккурате! — обнаружил другой.
— И штаны ватные... теплые.
— Шапка с ушам...
Волки, притаясь в стороне (как раз на таком расстоянии, чтоб собаки не учуяли), злобно-тоскливо ждали. Они разевали красные пасти и тихо повизгивали. Иногда они шумно вдыхали в себя запах тех, живых, и еще чего-то, что было так желанно и нестерпимо-хорошо. Сильные лапы врывались в снег: и трудно было удержаться, чтобы не кинуться туда, туда. Но они ждали.
Ведь они долго ждали, и должны, наконец, дождаться...
Взвиться бы над тайгою (птицей какой-нибудь, что-ли!) да поглядеть вниз:
Бредут по тайге парами молчаливые путники. Двое шагают сильно и уверенно. Другие двое медленно, словно через силу, словно великая тяжесть навалилась на них и давит. И дальше — на легких лыжах, сосредоточенные, деловитые, бодрые.
А за ними волки. В одиночку, группами: голодные и сытые.
Широкий след проложен в тайге. Извилистый путь обозначен на снегу. И на пути остатки, клочья, обглоданные кости.
16. Мысли, которые не умирают.
Как по таежным мурьям и заимкам вести доносятся? Как таежные люди друг о друге узнают?
Дознались как-то иннокентьевцы об узко-еланских новостях: у тамошних парней обновки завелись: полушубок новый у одного объявился, шапку хорошую добыл другой, рубаху сатиновую. Откуда?
Велика ли корысть — полушубок да шапка, но обожгла эта весть иннокентьевцев, особенно баб.
— Где это узко-еланцы обновки добыли?
— Каки-таки торговые люди наделили их этим добром?
— Хлопайте: торговые!.. Поди, сами где-нибудь добыли!..
— Са-ами?.. Где в тайге добудешь? Полушубки да рубахи полушелковые на соснах не растут!
— Нет, брат, не растут!..
А среди баб остроглазая, остроязыкая. Смекнула бабьим умом своим, брякнула:
— Стойте-ка, бабы! А мимоезжие-то? Вон давнишние-то, однако, они мимо Узкой Елани крюк давали?..
— Дык, разве будут они эстольким-то отдаривать?
— Пошто отдаривать? Так взяли, поди, узко-еланские-то... Отняли.
— Неужто ж?..
— Да что ты мелешь-то, девка? Одумайся!
Но сквозь деланное негодованье острое любопытство, неудержимое, жадное, забористое.
— Да все может быть!.. Узко-еланские, они такие фартовые... Как раньше горбачей подстреливали, так вот и теперь...
— То горбачи, а то... Разница!
— А откуда полушубок? Откуда шапка новая? Рубаха нарядная?!
— Перстянки?.. Катанки ладные?!..
— Кыш вы, бабы! Будет вам, тараторки!
Под мужичьим окриком затихает бабья трескотня. Но ее не утушишь совсем. Вклинились мысли в бабьи головы. Не те ли, что тогда под шапками лохматыми и у мужиков шевелились? Тогда, когда провожали с угору этих мимоезжих.
Будут эти мысли давить и беспокоить в долгие снежно-лунные ночи, когда обложат морозы крепко сбитые кондовые избы; будут они подымать с податей и с голбчиков раньше петухов и гнать в серое предутрие на мороз, чтобы прислушаться, приглядеться — не идут ли по заречью люди прохожие, бездельные? Не несут ли на себе лопать обрядную, винтовки обстрелянные?..
Ничем не вытравишь этих мыслей.
Потому что в ясных, невозмутимых раздольях тайги мысли родятся медленно и потом не умирают, не уходят легко и бесследно. Потому что в обманном спокойствии тайги появились ненужные, чужие, неведомыми путями бредущие люди.
Сначала их было двенадцать... Нет, их было больше. Сотни, быть может, тысячи их побрело по тайге. И казался им путь их ровным, безопасным и нетрудным. Но вошли они в сердце тайги — и вкусили ее горечь. Сначала их было много... А сколько осталось?..
Дыдырца-тунгус, рыская по тайге, подсчитал бы, да стоит ли?