Канабеевский чувствовал этот взгляд, ворочался, укрывался от него. Он чуял тяжелый запах разогретого бабьего тела, его тошнило от него. Но вместе с тем внутри, где-то в окрепающем, наливающемся силою теле что-то вздрагивало, томило, звало.
Тяжело подымалась Устинья Николаевна, глухо вздыхала, отрывала свой липкий взгляд от поручика и уходила на свою, на хозяйскую половину. Там Макар Иннокентьевич, если он бывал в избе, подозрительно оглядывал ее, и, ощеряя зубы, ругался:
— Опять совалась к тому?.. У-у, сука волчья!.. Погоди!..
Устинья Николаевна тяжело взглядывала на мужа и, не повышая голоса, лениво огрызалась:
— Чего погоди!?. Не побоялась тебя... Ишь, ругатель какой нашелся...
А ночью Устинья Николаевна, тяжело ворочаясь под знойным ушканьим одеялом, толкала сонного мужа, поминала святых, матерь божию, ругалась, и снова благочестиво вздыхала.
7.
Когда окреп Канабеевский, когда налился силой и почувствовал, что может без чужой помощи ходить, закутался он, обвязался шарфами, фуфайками, поверх своего полушубка натянул хозяйскую оленью парку и выполз на улицу.
В мглистых снегах, в струистых морозных туманах потонул растерянный взгляд поручика. Сердце у него дрогнуло, заныло.
Но возле Канабеевского случился, вывернулся из белой мглы Селифан Потапов и радостно сказал:
— Ну вот, бог дал, и на холодок, значит, вышли вы!.. Это хорошо...
— Как туманно... Неприглядно как! — поморщился поручик. — Неужели конца холодам не будет?..
— Как не быть?! — засуетился Селифан. — У нас, когда солнце, теплынь бывает... Месяца два, а то и менее — гляди — и оттеплеет...
— Два месяца?! — поручик поежился, покутался — и вернулся обратно в теплую избу.
Селифан влез следом за ним.
Пока Канабеевский распутывался, расстегивался, распоясывался, Селифан уж трубку успел набить, разжег ее, задымил. Из дымного облака, спрятав глаза, Селифан неожиданно спросил:
— Теперь, значит, сами начальником будете?
Канабеевский, потирая озябшие руки, обернулся к нему:
— Ты это о чем?..
— А вот, значит, как теперь вы здоровый — сами, говорю, командовать над местом нашим будете?..
Поручик рассмеялся:
— Ты вот о чем хлопочешь?.. Понравилось тебе, видно, в комендантах ходить! Нет, я в этой муре баловством заниматься не хочу!.. Мне, братец, сейчас нужно силы копить, здоровья набрать, да спокойно людей от Войлошникова ждать... Нет, нет! Ты уж сам возись со своим чалдоньем... Да вот, разве, чтобы у тебя в мозгах каши-то не вышло — буду я над тобой вроде генерал-губернатора... Понимаешь — варнацкий генерал-губернатор!.. Хо-хо!..
Оба похохотали. Канабеевский прилег на лежанку, закинул руки за голову, засвистал. Потом выругался:
— Ну и скучища!.. — плюнул он. — Этак-то ведь с тоски можно сдохнуть!.. Как вы тут живете?..
Селифан переступил с ноги на ногу, почтительно и сочувственно вздохнул:
— Да, диствительно, скучно... Живем, как звери в тайге, — темно, можно сказать, живем...
— Но есть же у вас какие-нибудь развлечения, веселитесь же вы когда-нибудь?..
— Как же! Как же!.. — оживился Селифан. — Вот, когда тунгусы выходят, али якут наедет— тогда весело. Пьянство идет в каждой избе, ехор-пляска, значит, картеж...
— В карты играете?.. — поручик поднялся и сел на лежанку. — В азарт?
— Очень даже в азарт!.. Тут иные большую коммерцию на картах делают... Якут, а особливо тунгус — он шибко карты любит, а понятия в нем об игре никакого... Вот и пользуются которые...
— И ты, наверно?..
— А я што же!.. Я не хуже других... На том доржимся...
— Та-а-к... Ну, а пьете-то вы что?.. Ведь спирту-то нет теперь.
— Казенного нету. Больше году уж не пивали его. Зато сами приловчились — самосидку сидим. Ничего, у которых даже совсем крепкая выходит: горит!..
— Самогон?
— Однако. Мы самосидкой прозываем...
Канабеевский снова откинулся на подушку, опять закинул руки за голову.
— Ты вот что, — вяло сказал он. — Достань-ка мне этой вашей самосидки для пробы. Посмотрю, чем вы тут жизнь свою услаждаете...
— Это я могу! Тут и ходить-то далеко не надо! У вашей Макарихи всегда запас есть...
— У какой такой Макарихи?
— Да у хозяйки у вашей, у Устиньи Николавны!.. Она у нас первая мастерица на это дело...
— Видно, она на все дела мастерица!.. — засмеялся Канабеевский.
— У-у!.. Она баба оборотистая. Помоложе была — очень она с приезжающими крутила... Да и теперь не откажется...
— Этакая-то колода?!.. Целая квашня!.. Чорт! — Канабеевский плюнул. — Ну и местечко! — обиженно сказал он, помолчав. — Бабы путной нет...
Селифан осторожно подошел к самой лежанке:
— Ежели поискать, найдется подходящая...
— Ну-у?..
— Ее-богу! вот вам крест!.. По вашему приказанью могу я вам сварганить это дело...
— Можешь?.. Ах и комендант же ты!.. — захохотал Канабеевский. — Этакого и в Омске не сыщешь!.. Можешь, значит?
— Могу, могу!.. — радостно кивал головою Селифан.
8.
Вечорки в зимние бесконечные вечера такие бывают:
В жаркой избе чадят плашки сальные (раньше на свечи ребята разорялись, а где их теперь достанешь — свечи-то?), по стенам, на лавках жмутся друг к дружке девахи. В углу гармонист. Пол скрипит, потрескивает. За окном тихие морозы гуляют.. Взовьется, протянется девичий голос: песня проголосная прольется, как снега, гладкая, перекатная, как снежные равнины, бесконечная, долгая.
Взовьется девичий голос — в плашках пламя красное лежмя ляжет, — встанут девахи, одна за одной, парни подойдут, выберут себе по подруге, за руки возьмут, пойдут вокруг по избе, закружатся под песню, вместе с песнею.
Устанут. Кончат песню. Подведут парни девах к месту. Вот тут настоящее подойдет: прогоны. Должны девахи парням прогоны платить поцелуями. Визг, смех. Обсчитывать девки горазды! Сквалыжничают парни, себе цену нагоняют.
Потом новая песня. Новые круги по избе. Новые прогоны.
Отпоют проголосные — займутся тараторками-частушками. Складно, весело, скоро.
Где-то петух горланит, зарю, утро ворожит. Где-то по избам матери беспокойно под одеялами ворочаются.
Трещит пол, ухают топоты: метелица вьется, метелица кружится, метелица медные охрипшие голоса у гармошки рвет, путает... Последний, перед концом, пляс на вечорке идет.
На вечорках в зимние вьюжливые ночи такое бывает:
В кути запасливые ребята и мужики степенные бутыль утвердят на столе, расколотку раскрошат но столешнице, ярушников наломают кусками. И в промежутках, меж песнями и плясом, потянутся ребята в куть освежиться. И, освежившись, ворочаются к девкам согретые, раззадоренные, подхлеснутые пахучею, мутною самосидкою.
И когда хозяйственный петух охрипнет от крика (матери в то время пуще ворочаются под одеялами), парами, в обнимку потянутся парни с девахами. В мутно-голубой мгле трудно дорогу сыскать. Но ребята знают свой путь, не собьются...
В кути, возле бутыли Селифан. Освежается самосидкой. Из кути в горницу, где метелица вьется, выглядывает. Высматривает кого-то. Когда петух тревогу подымает, выходит Селифан к песельницам, плясунам. Подсаживается к девахам, руками лапит, что-то неладное шепчет на ухо. Девки визжат, отбиваются.
— У! срамник!
Но метелица завивается, закручивается. Вечорка идет к концу — и Селифан выходит из избы в морозную мглу вдвоем.
Путь застлан туманом. Пути не видно. Но Селифан знает свою дорогу. Он идет, разрывая слепую, в бельмах, ночь и ведет за собой послушную, притихшую.
И только когда темнеют чьи-то ворота, испуганно всплескивает женский голос:
— Ой, матушки! Да куды же ты это, Селифан Петрович, ведешь меня?..
— Ладно, ладно! Куда надо, туда и веду...
Поскрипывают ворота. Потом с треском, нехотя отлипает запечатанная морозом дверь. Против дверей в облаке морозном — бледный, нетерпеливый поручик Канабеевский: