— Отчего, спрашиваю, у вас такое мнение?
— Да оттого, отвечает, что этаким битюгам, как вы трое, уж давно пора бы пять-то сажен каких-нибудь прорыть, а у вас что-то застопорило. Значит, не в ту сторону вы поддались.
— Не может, говорю, быть!
— Нет, говорит, даже очень может. Потому вы без математики, а без математики, грит, в таком деле всегда промашка, просчет выйдет...
Хорошо. Послушал я политического, посоображал, с ребятами перекинулся словцом и опять к политическому.
— Вот что, говорю, низвините, имени-отчества не знаю...
— Пустое!.. — смеется: — Погодаев я...
— Ну, говорю, господин Погодаев, просю вас от своего и от товарищей моих имени, не можете ли вы эту самую математику нам устроить. Неужто, говорю, нам из-за нее, язвенской, всю фирму ломать?!
— Ладно, грит, — попробую...
Ну, вечером, когда стихло все, собрался он с нами под половицу, заполз в траншею, в подкоп, значит, вылез, отряхнулся.
— Завтра, грит, надобно мне снаружи поглядеть, расчет сделать, а потом видно будет.
Однем словом, принялся он, Погодаев, политический этот самый, за дело.
Действительно, на завтра на прогулке оглядел он окрестность двора, потом в каморе вынул из мешёчка тетрадочку, зачиркал в ней карандашом. Вообще — занялся делом серьезно. После обеда подзывает меня.
— Вот, грит, такая моя ризалюция: отсчитайте вы от переднего проходу десять шагов, а затем вот вам чертежик, по этому чертежику загинайтесь вы проулочком в подкопе, и на девятом шагу упретесь вы аккурат под пали. Такем образом, вы, грит, по невежеству своему почти одиннадцать шагов лишку дадите. Но, однако, этому не поможешь теперь, ну, да и то понять нужно, что с этакими шеями вы и не такое пространство подземное пройдете...
Хорошо... Конечно, сделали мы все так, как этот Погодаев нам обнаружил, и по прошествию незначительного времени дошли мы до палей и подрылись под них. А затем назначили мы ночку для окончательного результату, то-есть для побега.
И вот в тот самый вечер, когда прощаться нам выпадало с мать-сырои темницей, подсел я, по совету с Орловым и Гараськой, к политическому, к Погодаеву, и загнул ему предложение.
Вот, значится, говорю я, доказано теперь, господин Погодаев, что вы парень артельный, хотя и при очках и все такое. Короче говоря, желаете в побеге участвовать, то могите. С нашим удовольствием!
Усмехнулся он, за плечо меня тронул, головой мотнул.
— Спасибо, говорит, превеликое спасибо. Однако, воспользоваться не могу, ибо другие, товарищ, у меня планы.
— Что-ж, говорю, конечно, жалко, но, между прочим, вам, как говорится, с горы виднее!
И после этого разговору ушел я к своим. А затем вышло все так, как мы втроем расплантовали: сказали мы Удинской тюрьме: «ах, прощай!» — и вышли на волю.
Прекрасно... Ходил я после того происшествия на воле с полгода, до зимнего времени. В Иркутском вышло мне так, что обязательно забарабать меня, застукать должны были. Такой уж фарт: объявился я без монет, очки у меня липовые, а фартовых ребят — никого. Стал я в размышление впадать, тоска меня взяла и прочее. И вот хожу я по улицам, мысли свои перетряхиваю, но, между прочим, окрестности оглядываю аккуратно и самостоятельно. Долго ли, коротко, но замечаю я в один прекрасный момент неожиданного супчика, по виду благородного, а по всей породе его настоящего мента, из самого, наверное, сыскного. Подтянулся я, отчаянность в себе почувствовал и подумал: «Неужели тебе, Василей, крышка тут выходит?..». Обидно. Ну, стал я шить от этого места. А, чтоб окончательно во мнение войти, что на меня это мент стойку делает, стал я петлять вокруг той окрестности. Попетлял, попетлял — и вижу, действительно, ходит этот сукин сын по моей причине. Ах, думаю, чтоб те язвило! Ведь и уйти-то, пожалуй, не уйдешь!.. Но вдруг замечаю я, между прочим, что поворачивает мент внезапно в сторону, скрывается в какой-то калиточке и, видать, налаживает себя в ожидании кого-то. Я гляжу в ту сторону и вижу: идет чистенький и вполне даже приличный господин и подмышкой у него пакет. А бородка у господина этого в три волоска, серенькая и при том очки. Ну, самый натуральный тот самый господин Погодаев, с математикой который. И сразу я смекнул: счастлив твой бог, Василей! За очкастым, видать, разоряется мент!..
А очкастый идет себе и не чует, что кошка его сейчас — цап! и готово.
И нужно было бы мне по-хорошему повернуть с того места, плюнуть и растереть. Но вошла в меня отчаянность. Вспомнил я, как глаза под очками в Удинске зыркнули, как математика эта самая действовала. Эх, да неужели же опять этому щупленькому, четьгрехглазому на тюремных нарах вшей кормить? И закочевряжилась во мне гордость моя, перевел я плечиками, вышел на середину тротувара, встретил очкастого, не поздоровался и прямо:
— Поворачивайте, господин Погодаев, саночки свои обратно, потому что, между прочим, там, в воротах, мент вас ждет, фискал!
— Ах, говорит, премного благодарен! Прощайте! — и шмыг от меня — откуда и прыть взялась.
А я повернулся и вижу: бежит мент, запыхался, бежит по следу. А, думаю, слякоть ты такая! Ты Василья Глотова думаешь перехитрить!? Пересек я менту дорогу, да кэ-эк звякну ему сапогом под брюхо — он у меня в момент и растянулся...
...Конечно, об этом рассказывать теперь интересу мало. Только после того случая да месяца лежал я в тюремной больнице. Ну, кость у меня крепкая и нутро жильное. Конечно, между прочим, жалко зубов. Личность у меня от выбитых зубов значительно в представительности пострадала... Да.
Наказание
Продуло ли меня у окна сибирским хиусом, или по какой иной причине, но заболело у меня в горле, ни глотнуть, ни вздохнуть не могу. Потащился я в амбулаторию, взглянул врач мне в горло, сунул деревянную палочку и коротко кинул фельдшеру:
— В больницу!
Брыкался я, отбивался — не хотелось мне от своих уходить в больницу, но ничего не вышло и увели меня в тюремный больничный барак.
В бараке попал я в компанию уголовных больных, охватило меня едким, сладким и густым больничным запахом. Улегся я на узенькую шатучую койку. Не успел оглянуться — задергало у меня в глотке, заболело. Света белого не взвидел я. Так до вечера промаялся я с разными припарками и полосканиями, и только когда стемнело и зажгли керосиновые лампы, пришел я немного в себя и огляделся.
Барак был длинный, узкий. Койки тянулись в три ряда. С потолка свешивались широкие крути абажуров, из-под которых сеялся на серые одеяла, на бледные желтые лица, на угловатые контуры тел жидкий желтый свет.
Моя койка была с краю, ближе к двери. Я мог, приподнявшись на постели, разглядеть всех моих товарищей по бараку. Но я видел вокруг себя однообразные серые фигуры, я не мог в неверном освещении отличите желтые пятна лиц и выделить среди них чье-нибудь, на котором взгляд остановился бы с вниманием или любопытством.
В бараке шелестели вздохи, чуть сдержанный говор, изредка проносился стон.
Когда стали разносить вечерний чай, служитель задержался зачем-то дольше, чем возле других, у койки, стоящей в углу, за выступом широкой печки. Оттуда раздался хриплый шопот, потом глухие стуки.
Я взглянул туда. Больной, лица которого я не приметил, с трудом сползал с этой койки. Служитель не помогал ему, но стоял и глядел. Больной сполз, подобрал мешавший ему халат и пополз на руках по полу, увлекая за собою бездействующие ноги, словно животное с перебитым хребтом.
Я с жалостью следил за усилиями этого больного и изумленно наблюдал странное и необъяснимое явление: когда безногий больной проползал мимо какой-нибудь койки, лежавший на ней весь как-то подбирался, отстранялся от ползущего, как отстраняются с испуганным презрением и гадливостью от зачумленного, от смердящего, страдающего прилипчивой, заразной болезнью.
Служитель шел следом за ползущим. И так сопроводил он его в коридор через дверь, возле которой я лежал. Так же проводил он его обратно на койку.