Иоганне ничего другого не оставалось, как поскорее выздороветь, и вот в один прекрасный день, когда Люси в институте, она встает и делает в доме обыск. Это своеобразный обыск: Иоганна поднимает крышки кастрюль, выворачивает корзины для бумаг, читает этикетки на пустых бутылках, а где надо — нюхает. Но вот подходит время возвращения Люси. Она застает Иоганну за столом, неподвижную и суровую; приветствие сквозь зубы, в котором слышится обида; похоже, что предстоит суд, и Люси Беербаум после минутного замешательства в свою очередь спрашивает: «Кажется, меня ждет допрос?» Но допрашивать не о чем, потому что Иоганна уже знает все, что дает ей право чувствовать себя обиженной, ее расследование закончено, доказательство у нее в руках: «Вы тоже сдавали кровь. Вы тоже получали дополнительный паек. И вы, в вашем состоянии, этот паек делили?» И для того, чтобы сразу же пресечь всякую попытку отвести обвинение, Иоганна выкладывает на стол кусок пластыря и клок окровавленной ваты.
— Надо вам сказать, что она в ее состоянии действительно не имела права делать то же, что делала я, и если она все-таки себе это позволила… Ну, как бы вам объяснить? Мне казалось, что это выпад против меня, словно она свела на пет всю мою заботу, ведь я же толковала ей, кто из нас двоих больше нуждается в усиленном питании.
Люси Беербаум смотрит на улику, которую Иоганна, по-видимому, выудила из помойного ведра, она подыскивает не только отпет, а надежный способ обороны, ибо ясно чувствует, что Иоганна в своих упреках зашла слишком далеко. И Люси спрашивает Иоганну, не кажется ли ей что она в своем обвинении перегнула палку, но Иоганна с этим согласиться не может. Достаточно ясно, чего хочет добиться Люси своими вопросами: Иоганна должна сама понять разницу между ними и потом, когда она себе это уяснит, определить, до каких границ может простираться ее забота и какое ей дать выражение. Иоганна встает и молча уносит свой прибор на кухню, молча поднимается к себе в комнату и начинает укладывать вещи, сначала торопливо и ожесточенно, потом все медленнее, вероятно, в надежде, что Люси Беербаум все-таки придет к ней наверх и по меньшей мере спросит, что она собирается делать; но Люси остается сидеть внизу за столом.
— Да, так случилось, что я решила уйти. В первый раз.
А потом Иоганна спускается вниз, неся чемодан с самыми необходимыми вещами, ставит его в холле и ждет. Надо же сказать несколько слов на прощанье, надо расторгнуть договор, пусть только на словах, поэтому она стучится и входит в комнату, втайне, видимо, надеясь, что госпожа профессор перекинет мост, который позволит Иоганне отменить свое решение.
Но ее сразу поражает, что Люси Беербаум сидит в прежней позе и даже не поворачивает головы в ее сторону. Потрясенная этим, Иоганна не говорит: «я увольняюсь», нет, она говорит: «я ухожу» и, поскольку видит, что топтание у дверей ничего не меняет, нехотя поворачивается и покидает дом, все еще настороженно прислушиваясь, не позовут ли ее, не предложат ли остаться. И возможно, больше всего ее разочаровало и не давало ей долгое время покоя именно то, что хозяйка даже не попыталась ее удержать и терпеливыми уговорами настроить на другой лад, к чему она уже бессознательно стремилась сама. Может быть, она знала, что Иоганна все равно вернется? И что она больше и словом не обмолвится о своем уходе, а прямо на следующий день опять займет свою комнату и, распаковав и разложив по местам все вещи, примется за работу, словно никогда ее не прерывала?
— Как я уже вам говорила, если я и заявляла об уходе или просто уходила, то исключительно по той причине, что ей требовалось предупреждение, острастка. Так вы возьмете фуксию с собой?
— Ну, а сама госпожа профессор Беербаум, — говорит Рита Зюссфельд, — когда-нибудь напоминала вам о вашем уходе?
— Ни единым словом, она делала вид, что я вообще не уходила, и не мешала мне продолжать работу как ни в чем не бывало. Надеюсь, что эта фуксия доставит вам удовольствие. В этом можно не сомневаться.
Рита Зюссфельд берет у нее из рук горшок, вертит его, пока цветок не начинает тихо колыхаться; ей хотелось бы выразить восторг и благодарность.
— Навестите как-нибудь ваш цветок, — говорит она, — надо же вам посмотреть, прижился он у нас или нет.
Обе женщины идут к дверям; руки они друг другу не подают, но зато энергично кивают головой, и Рита, осторожно держа горшок перед собой, спускается по каменным ступеням, на улице она еще раз высоко поднимает горшок, словно только что добытый трофей — Иоганна в ответ сдержанно кивает, — и направляется домой вдоль крошечных палисадников.
Где поставить цветок? Не здесь и не здесь, ах, ладно, так уж и быть: она быстро несет горшок наверх, но, еще не успев открыть дверь своей комнаты, замечает Хайно Меркеля; тот сидит у себя в комнате на полу, с ножницами в руках, среди стопок газет и научных журналов, которые он сосредоточенно перебирает.
— Смотри, Хайно, что я принесла.
— Если не ошибаюсь, это фуксия.
— Любимый цветок Люси Беербаум, можно сказать, собственноручно ею выращенный или выпестованный, как там еще говорят.
— Ты была у них? — спрашивает он.
Рита отвечает:
— Меня зазвала к себе Иоганна, она как раз пересаживает цветы, она и подарила мне этот горшок.
Хайно не поднимает головы; описав ножницами полукруг над валяющимися повсюду вырезками, скоросшивателями, каталожными ящиками и журналами, он произносит так тихо, что Рита едва может разобрать:
— А я, видишь, чем занимаюсь, потрошу всю эту литературу, вырезаю полезную информацию.
Он взмахивает ножницами, как парикмахер, и вонзает их в лист большого формата — воскресное приложение к какой-то газете; секунду он режет молча и тут же протягивает Рите рисунок с обстоятельной подписью: колеса персидской боевой колесницы.
— Я напишу, Рита, напишу историю колеса. Как ты думаешь, удастся мне это?
— Тебе это удастся, Хайно.
Она садится на стопку газет, зажигает сигарету и наблюдает за ним; после ее лаконичного ободрения он стал работать еще усерднее — судья трибунала, который быстро перелистывает каждое дело, с одного взгляда схватывает суть и тотчас же решает, что стоит сохранить на будущее в покоробившихся архивных папках.
— Не для всякого цветка пепел безвреден, — неожиданно говорит он, — пепел от сигарет, — и острием ножниц указывает на цветочный горшок, в который Рита дважды стряхнула пепел. Ножницы в его руке дрожат, он поспешно врезается в серый газетный лист, хрустит бумага, остановившись, он без особой заинтересованности спрашивает: — Ты продвинулась вперед? Заглянула поглубже? Иоганна наверняка приподняла завесу, разве нет?
— Только свидетельства, — отвечает Рита, — все, что мы повсюду узнаем о ней, это сплошь свидетельства о ее безупречной, хрестоматийной жизни. Один за другим люди предлагают нам эпизоды для иллюстрации, Иоганна тоже. Постепенно начинаешь сомневаться, неужели человек в самом деле так жил, так самоотверженно и без всяких противоречий?
— Погоди, не торопись, — замечает Хайно Меркель, — ты еще встретишь то, чего тебе не хватает, Люси Беербаум вовсе не так уж однотонна.
— Мне очень жаль, — говорит Рита, — но до сих пор все вызывало у нас только недвусмысленное одобрение, у нее ведь не найдешь ничего такого, что можно было бы попять или истолковать по-разному или что оставляет в недоумении. А одного «да» недостаточно, понимаешь, во всяком случае для наших целей этого мало.
— Возможно, тебе надо копнуть поглубже, — замечает он и молча протягивает ей вырезанную статью «Классические способы казней — 5. Колесование».
— Ты хочешь, чтобы я это прочитала сейчас?
— Нет, я только хотел тебе показать, какая у меня богатая тема.
Но Рита не дает ему увернуться.
— Ты ведь хорошо знал Люси, не так ли? Наверняка лучше, чем хочешь показать.
Хайно Меркель нерешительно пожимает плечами, откидывает голову назад, делает вид, будто взвешивает ценность того, что ему известно, и кивает с видом некоторого удовлетворения: