Пундт, которому эти вопросы кажутся чересчур резкими, защищается, как может, и просит его простить.

— Поймите меня правильно, я хочу сказать, что по-прежнему убежден в необходимости с педагогической точки зрения указывать на образцовые поступки, но я также убежден и в том, что лично я не имею права предлагать какой-то определенный пример. У меня нет права что-либо рекомендовать;

— Почему? — спрашивает Хеллер.

На что директор Пундт отвечает с выражением горькой задумчивости:

— Врачи и учителя могут ошибиться лишь один раз, и даже это может стать непоправимым. Во всяком случае, мои ошибки вышли за границы допустимого, и я не знаю, смогу ли я справиться с их последствиями. Теперь вы понимаете, почему я больше не рискую давать какие-либо рекомендации?

«Но кто же нарисует мне таблицы так аккуратно, как это сделал тогда Харальд? Ведь у него графическое развитие букв, во всяком случае самых древних форм Востока и Запада, становилось самоочевидным…»

— Выходит, грош нам цена, — говорит Рита Зюссфельд, — и вся наша возня с биографией Люси Беербаум пойдет псу под хвост. А может быть, вы, господин Пундт, великодушно разрешите нам использовать ваше имя, при этом вы, конечно, должны быть совершенно уверены, что наш выбор не будет противоречить вашим убеждениям. Ведь, что ни говори, мы втроем считаемся составителями, мы втроем взялись за эту работу.

Пундт качает головой. Кажется, он ожидал это предложение и, когда Хеллер спрашивает, согласен ли он посмотреть текст, как только будет сделан окончательный выбор, и тем самым дать свое благословение, он в знак отказа прикрывает глаза.

— Нет, — говорит Пундт, — здесь полумеры не годятся. Даже если вы остановитесь на одном из моих вариантов, я не считаю себя вправе поставить под ним свое имя.

«Я ни на что не претендую, главы о каролингской строчной букве и господстве росчерка были уже опубликованы; да, что и говорить, написать книгу во второй раз будет легче».

Ну, и что же дальше? А дальше входит сестра — практикантка с чашкой чая, поправляет подушки, кладет на глазах у господина Пундта три куска сахару в чашку и, указав на большие наручные часы, туго стягивающие ее запястье, приветливо предупреждает:

— У господин Пундт должен быть покой, прошу вас. Вы есть родственники господин Пундт?

— Безусловно, — отвечает Хеллер, — родственники по судьбе, если вы понимаете, что я имею в виду.

Итак, что же дальше? Отказаться, бросить все, разойтись? Может быть, послать телеграмму в издательство этому настырному господину Дункхазе: «Разошлись выборе примера подражания благодарностью отказываемся задания»? И еще одну — старшему советнику Коху: «Работа над хрестоматией приостановлена отсутствием примера за который можем нести ответственность»? Что же еще остается, раз Валентин Пундт сам себя бесповоротно дисквалифицирует?

— Надеюсь, еще нет четверти одиннадцатого? — вдруг спрашивает Рита Зюссфельд, а когда Хеллер односложно сообщает ей, что уже двадцать пять минут одиннадцатого, она в панике собирается убегать: дело в том, что на половину одиннадцатого назначено торжественное вручение премии Цюлленкоопа, а она — член жюри, да к тому же премию получает ее кандидат, поэтому ей необходимо там быть, да ей просто невозможно там не присутствовать.

— Извините меня, дорогой господин Пундт, желаю вам скорейшего выздоровления, так или иначе я дам вам о себе знать.

Пундт не имеет ничего против ее ухода, он уже с облегчением понимающе ей кивает, и не только ей, но и Хеллеру, который, однако, еще не высказал своих намерений, а скорее растерянно переводит взгляд с одного на другого и даже спрашивает в конце концов:

— А мне что делать?

У Риты Зюссфельд есть на это ответ: он может, даже должен проводить ее, потому что им ведь надо вместе найти какой-то выход.

— Попрощайтесь с господином Пундтом и пошли со мной.

Хеллер протягивает руку Пундту, но сам несколько удивлен своим жестом, потому что, видимо, собирался еще обрабатывать старого учителя, чтобы сломить его решимость, но тут Рита Зюссфельд его снова поманила, и он лишь говорит на прощанье:

— Что-что, а удивить нас вам удалось.

Как скованно, как неуклюже они еще раз кивнули ему, уже стоя в дверях. Они так торопились уйти, что не заметили скорбной складки у рта Пундта, его неподвижно лежащих вдоль тела рук, его застывшего взгляда, устремленного куда-то вдаль, поверх них.

Что теперь?

В коридоре, в лифте, в приемной — повсюду Хеллер говорил только об одном: он хотел знать, какие истинные причины привели Пундта к его решению.

— Можем ли мы удовлетвориться тем объяснением, которое он нам дал? Не должны ли мы заставить его раскрыть нам все до конца?

— Нет никаких других причин, господин Хеллер. Пошли, нам одним придется теперь со всем справиться, — говорит Рита Зюссфельд, потом повторяет эту фразу и ведет его к машине. С полным безразличием вынимает она извещение о штрафе, прижатое «дворником» к ветровому стеклу, и, даже не взглянув, сует его в карман пальто.

— Садитесь, господин Хеллер, я никогда не запираю машину, потому ее и не крадут.

Краткое обсуждение маршрута, будто подготовка операции в генштабе, а затем начинается — поворот направо и снова направо, какая-то оголтелая езда, постепенно приближающая их к музею, где в Малом зале должно происходить вручение премии Цюлленкоопа.

— Мне-то ясно, — говорит Рита Зюссфельд, — что после всей проделанной работы я не откажусь от нашей затеи. Кроме того, в моей сумке лежит готовое предложение. Хеллеру тоже есть что предложить, он сделал окончательный выбор и продумал аргументы для его защиты, но теперь, когда Пундт выбыл из игры, ему стало как-то не по себе.

— Странно, пока он был с нами, он был для меня только помехой, а теперь мне его не хватает.

— Если вам уж так необходимы помехи, — говорит Рита Зюссфельд, — то, надеюсь, в этом отношении я смогу вам его заменить.

— Значит, мы продолжаем?

— Я сообщу господину Дункхазе, как обстоят дела.

— А я посвящу в наши обстоятельства старшего государственного советника Коха.

— Выходит, наша хрестоматия будет иметь только двух составителей.

— По этому поводу есть возражения?

— Не вижу, какие тут могут быть возражения. Мы приступим к делу, как только кончится эта церемония.

Прямо в гардероб Рита Зюссфельд въехать, конечно не может, но, подпрыгнув, ее машина взбирается на тротуар и даже одним колесом оказывается на ступеньке соседнего подъезда.

— Тут мы можем стать, верно?

И она уговаривает Хеллера спокойно оставить все свое добро в машине — и плащ, и портфель; предосторожности ради они ее не запрут.

— Пошли, наверно, там уже началось.

Вот, а теперь надо приоткрыть дверь зала так, чтобы она не заскрипела; впрочем, они не привлекают к себе ни порицательных, ни враждебных взглядов публики, которая невнимательно слушает, оратор не прерывает своей речи, чтобы наказать их немилостивым молчанием, они скорее незаметно проскальзывают в полутемный зал, пробираются в первый ряд, зарезервированный для сотни почетных гостей, но оказавшийся в итоге почти пустым. Они находят два места рядом возле среднего прохода, прямо перед кафедрой.

С кафедры раздается голос, старческий голос, этакий блеющий фальцет, но очень радостный, каждая фраза звучит, как торжествующий клич, как веселый удар хлыста. Речь идет о долгой, можно сказать, древней традиции, о добродетелях, цветущих только красно — белым, то есть ганзейским цветом, и неповторимых, как доказывает голос с кафедры, вернее, лысый, хрупкий старичок, появившийся теперь рядом с кафедрой, доказывает, ссылаясь на своего деда, обладавшего, помимо присущей всем гамбуржцам купеческой отваги, и мудростью, выразившейся в его любимой поговорке: «Бери и давай».

— Это Цюлленкооп собственной персоной, — шепчет Рита Зюссфельд Хеллеру, — он основатель этой премии.

Удачливый, отважный торговец соевыми бобами, как его дед и отец. Старик этот, одержимый идеями традиций, в один прекрасный день решил, что и в других областях надо способствовать отваге и выдающимся свершениям, поэтому он основал фонды не меньше чем четырнадцати различных премий, в числе которых есть премия за лучшую работу по лечению респираторных заболеваний, так же как и за искусство вести парламентские дебаты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: