Подхватив одной рукой кумган с чаем, а другой — дастархан, полный мяса, сдобных лепешек, вареных яиц и черного кишмиша, кинулся наверх Джалол.

— Быстро же ты переменился! — только и успел сказать ему Курбан.

Откидывая полог палатки, Джалол обернулся и ответил ему злобным взглядом.

В палатке, угодливо поклонившись Усмон Азизу, он расстелил перед ним дастархан и сказал:

— Еще молоко есть, мед есть… Сейчас принесу.

— Не нужно, — сдвинул густые сросшиеся брови Усмон Азиз. — Сами ешьте. — И после недолгого молчания коротко спросил: — Он здесь?

— Кто?

— Халимбай, — тихо и ясно произнес Усмон Азиз, и у Джалола мгновенно вспотели ладони.

— Да-а, — едва вымолвил он. — Чай налить?

— У меня у самого есть руки, — так же тихо и так же ясно проговорил Усмон Азиз, — Иди. И скажи ему, чтобы зашел ко мне.

Голова у Джалола горела, по спине бежали струйки пота, и он спросил, не узнавая собственного голоса:

— Кто?

И тотчас показалось ему, что тяжелый взгляд хозяина пригнул его к земле.

Усмон Азиз пододвинул к себе кумган.

— Если ты не дурак, — процедил он, — то позовешь Халимбая.

…Когда Халимбай, сняв у входа заляпанные грязью сыромятные сапоги, присел к дастархану, Усмон Азиз протянул ему пиалу с чаем.

— Зря утруждаете себя, почтеннейший, — сказал бай. — Давайте, я буду разливать, да умереть мне за вас!

Ни слова не проронил в ответ Усмон Азиз, через открытый полог палатки молча глядя на косогор, поросший арчовником, и кусок неба над ним. Безмерно высоким и таинственным было чистое, голубое небо. И сердце Усмон Азиза затосковало по этой, ничем не замутненной, бескрайней чистоте — затосковало и наполнилось желанием взлететь в эту высь, раствориться в ее лазурной синеве и никогда более не возвращаться на землю, со дня создания и до последнего своего дня пребывающую в тяжких грехах.

Но недоступно высоко было небо, раскинувшееся в это весеннее утро над ущельем, холмами и горами — над всей земной твердью.

Искоса поглядывая на прекрасно сшитый коричневый военный китель из английской шерсти, портупею и широкий ремень с деревянной кобурой маузера и двумя кожаными сумками для патронов, а также на крепкие, отличного качества сапоги Усмон Азиза, Халимбай томился множеством неразрешенных вопросов. Главный же среди них был о причине усиливающейся с каждым днем мрачности сидящего напротив человека. После долгих колебаний Халимбай наконец решился и спросил:

— Не болен ли господин?

— Болен, — ни секунды не промедлив, ответил Усмон Азиз, не отрывая взгляда от зеленого арчовника и голубого неба.

И на второй вопрос решился Халимбай:

— Что же у вас болит?

Словно околдованный, завороженно смотрел он на черные, тщательно расчесанные усы и бороду Усмон Азиза.

— Я болел, — повторил тот. — Но у меня ничего не болит.

Поди разбери этих господ с их туманной многозначительностью! Халимбай опустил голову. Сдобные лепешки лежали на дастархане — лепешки, сегодня рано утром по его приказанию испеченные на молоке женой и невесткой. Гнетущее чувство саднило душу. Что его ждет? Быть может, уже сгустились тучи, и завтра прикажут ему вступить в колхоз; или еще хуже — в дальние края отправят его, в Сибирь, на погибель, а здесь осиротеют без него козы и овцы…

Как ни грустно было Халимбаю, но он едва не улыбнулся при мысли, что коров и телят своих, а также множество мешков шерсти и десятки кишок сбитого масла ему все-таки удалось продать. Правда, двух лучших своих коней лишился он. Явились однажды представители этой безбожной власти и увели их из стойла, не слушая ни разумных доводов хозяина, ни его горьких стенаний. Сказали, что для Красной Армии — и все тут. Но ведь не для Красной же Армии берег и лелеял он своих коней! Смешались времена, испортились нравы. Раньше, награждая пастуха или батрака за год работы пятью-шестью аршинами карбоса или алачи[3], от щедрого сердца давая в придачу козу или овцу, он, Халимбай, по праву мог считать себя добрейшим и лучшим в целом свете человеком. Благодетель — так они называли Халимбая, пасшие его скот и пахавшие его землю.

Теперь не так; пастух и батрак, плешивый и слепой — все теперь стали умными, все говорят, что их труд стоит большего. О-о… только скажи им: нет — и увидишь, какая у тебя будет жизнь. Теперь им есть у кого просить защиты… Время нищих настало! И не с кого спросить за поругание вековечного порядка… Алимхан, бессовестный эмир, где ты? Отдавший родимый край в руки неверных, ты убежал, как последний трус, показывающий во время битвы свою спину! А ты, Ибрагимбек? Стоило тебе совершать столько набегов и, как воду, проливать людскую кровь, чтобы удрать вслед за Алимханом! Но не сиделось за кордоном; вернулся — и не знает теперь, как ускользнуть от смерти, которая преследует его по пятам. Пустая голова! И зачем, о боже, всю жизнь не покладая рук наживал свое богатство он, Халимбай?! Чтобы в прах обратилось оно?

Он едва не застонал от горя, — но тут прозвучал голос Усмон Азиза, и Халимбай, вздрогнув, поднял склоненную над дастарханом голову.

— Я уезжаю, бай, но перед отъездом хочу кое о чем спросить у вас.

— Я весь обратился в слух, господин.

— Скажи мне, бай, — неспешно проговорил Усмон Азиз, — сколько лет мы с вами знакомы?

Халимбай улыбнулся:

— Лет двадцать — двадцать пять, наверное.

— Правильно, — кивнул Усмон Азиз. — Я подсчитал, что знаю вас ровно двадцать четыре года. За это время — если не считать последние шесть лет — мы не единожды гостили друг у друга и немало хлеба-соли отведали за нашими дастарханами. Так?

— Конечно! — радостно воскликнул Халимбай.

Ядовитая усмешка пробежала по губам Усмон Азиза, и он спросил:

— Тогда почему же на сей раз не приветили?

— Почтенный, — смешавшись, пробормотал Халимбай, — чем богаты…

— Мне дела нет до того, чем вы богаты. Но вы даже свой дом не открыли для нас! Вы подумали обо мне? Подумали, как я теперь выгляжу в глазах моих спутников?

— Страх, господин мой, страх проклятый…

— Вы боитесь? Кого?

— Власти боюсь, босяков, доносчиков.

— Что ж, не вы один, бай. Но если бы у нас не оказалось палаток? Тогда ваш страх превратил бы нас в бездомных собак, обреченных терпеть град и дождь.

— Почтенный! — взмолился Халимбай. — Войдите в мое положение… Что было бы со мной, несчастным, если бы какой-нибудь безбожник донес, что в своем доме я принимаю басмачей?

Сказав это, он тут же понял, что совершил грубую ошибку, втянул голову в плечи, и со своим круглым лицом и холодными глазами стал удивительно похож на птицу ночи — сову. Усмон Азиз прикрыл глаза ладонью и некоторое время сидел так, не говоря ни слова. Ярость душила его, но, глубоко вздохнув, он произнес почти спокойно:

— Я басмачом никогда не был, бай! Басмач — вор ночной, существо без веры, поджигатель, грабитель. Вы старый человек, бай, а забыли золотое правило: сначала подумай — потом говори. Я не басмач! — с силой повторил Усмон Азиз. — Я, если хотите, враг. Я враг тех неверных, которые, словно голодные волки, терзают нашу родину, край истинных мусульман. Чего они хотят, эти злосчастные? К чему они стремятся, безумцы, попирающие нашу святую землю? Мужчина и женщина, надрывая глотку, кричат они, плохое и хорошее — все равно. Но так никогда не было и не будет! — И, подтверждая свои слова, Усмон Азиз поднял вверх правую руку. — Равенство? — Он презрительно усмехнулся. — Но кто тогда будет работать по чести и совести? О нет! Пусть  о н и  сколько угодно твердят о том, что равенство — это счастье. А я вам скажу: равенство — это обман, это зависть, это низость, жадно требующая почестей, которые подобают только благородному. Некому будет почитать Бога и пророка, и никто не будет уважать отца и мать и человека старшего возраста… Хотите вы жить в таком мире? Я — нет! Ни за что! Но вот вы, — Усмон Азиз с недобрым любопытством взглянул на Халимбая, — вы, должно быть, отдадите свое имущество, объявите, что вы такой же бедняк, как и остальные, и будете спокойно жить в мире равных!

— А что делать, почтенный? Надо же как-то жить! Говорят, в долине многие так поступили: землю, скот — все, что имели, в колхоз отдали.

— А сами в зинданах гниют! — сдавленно произнес Усмон Азиз. — Или отправились в ссылку и там, вдали от родины и друзей, исчезнут с лица земли. Так?

— Откуда мне знать, — пожал плечами Халимбай.

— Знаете! Не можете не знать хотя бы потому, что не сегодня-завтра и ваша очередь придет. И я вам скажу, бай, что вы свою участь заслужили. Поделом вам! Из-за таких, как вы, ненасытных, разорился наш край. Из-за таких, как вы… — Усмон Азиз перевел дыхание, — …которые жили одной-единственной заботой: набить сундуки, кладовые, стойла, ненасытный желудок и вонючие кишки! Кому вы молились?.. Может, богу? Наживе молились вы, и ради нее отнимали кусок у батрака и поденщика, пастуха и слуги, ради нее унижали и топтали тех, кто победнее… Гнев божий упал сегодня на вас! И ненасытности вашей пришел конец.

— Как будто все зло мира во мне, — обиженно вставил Халимбай.

— Не перебивайте, — сощурил глаза Усмон Азиз, и Халимбай опустил голову. — Поздний урок, и вам уже не придется воспользоваться им, но слушайте! Не только о себе и своем богатстве надо было вам думать, но и о своем крае заботиться. А вы… Вы все пять пальцев разом пытались засунуть в рот! Овцы и козы были вам дороже людей, которых вы обижали сотнями. Вы, бай, злосчастны со дня своего рождения, злосчастны! А теперь вы принесли несчастье и мне.

— Но почему…

— Молчите, говорю вам! О боже, — с отвращением глядя на Халимбая, проговорил Усмон Азиз, — было бы только справедливо, если бы ненавистные вам босяки эту вот тушу, похожую на мешок с мясом, — и он указал на внушительное чрево собеседника, — оборванца, чей сундук набит золотом, привязали к лошадиному хвосту и, воочию показав все муки ада, выбросили бы затем, как жалкую, никому не нужную собаку!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: