Литераторы, графы, купцы, спекулянты, безбрадые, брадые, усые, сивые, сизые, дамы в ротондах, и в кофточках — справа налево и слева направо.
Шли — по-двое, по-трое: громко плескались подолами, переливались серьгами, хватались за шляпы, вращали тростями, сжимали портфели, сжимали пакетики, перебирали перчатками — сумочки, хвостики меха, боа; расступались, давая дорогу друг другу; роились у входа; и шли — на Варварку, к Столешникову, к Спиридоновке, к Малой Никитской.
И за ними за всеми — кареты, пролетки, ландо.
Дама, спрятав в огромную муфту лицо, пробежала из светом разъятого места — к квадратному головаку авто, приподняв свою юбку, плеснувшую шелком дессу; а за ней пробежал господин, прижимаясь перчаткою к уху; шоффер, обвисающий шкурой, вертел колесо; головак, завонявши бензином, вскричал.
Толстозадый, надувшийся кучер, мелькнувши подушкою розовой, резал поток вороной белогривым своим рысаком, пролетая туда, где кончался Кузнецкий и где забледнели ослабшие светочи: в зеленоватое потуханье.
— Вы, Митенька, лжете сознательно; я вот — не лгу: да и лгать-то — кому?
Перед «богушкой» лгать?
Привскочила: мерцала глазами.
— Перед «богушкой» лгать не могу!
И на легких подушечках тепленьким тельцем ее рисовался отчетливый контур:
— И все-таки все во мне лжется.
Плеяды подымутся в небе: пора уже спать; и от звезд отрываешься, чтобы тонуть в утомительных снах; так теперь отходила в свой собственный сон, нерассказанный, мутный, тяжелый:
— Все лжется во мне — оттого, что русалочку я утопила: оттуда — сюда.
И с глазами, вполне удивленными (просто девчурочка!) всунула в рот папироску:
— Вы этого не поймете, мой миленький!
Вытянув шею, стрельнула дымочком. И вновь повторила:
— Оттуда — сюда.
Бросив ручку от ротика вверх, стала быстро вертеть папироской, любуясь спиралькой огня:
— Ах, почем знаю я, — проиграла она изузором отчетливым широкобрового лобика.
И поднесла папироску; закрыв с наслаждением глазки, пустила кудрявый дымочек.
— Не понял: что значит оттуда?
Дымок, облетающий, — стлался волокнами:
— Тело на мне как-то лжется, — и нервными дергами губок и плечика сопровождала словечки свои.
Еще долго Лизаша сплетала бросочки коротких словечек своих; и казалось, что тонкое кружево всюду повисло невидно. Казалась ткачихой; сложивши калачиком ножки, опять невзначай показала коленку; опять протянула два пальчика: в пепельницу.
Пепелушка слетела.
— Да, бросимте, что говорить: с дурачишкой; не скажешь ведь — нет?
Ощутил на руке ноготочек ее:
— Оцарапаю вас.
И — придвинулся; но отодвинулась; и — заиграла русальной косою.
— Сидите спокойно, вот так.
Вдруг повисла головкою:
— Время, сплошной людоед, — поедом ест людей: неуютно!
— Откуда про это вы?
Глянула заревом глаз:
— Это мне рассказала русалочка.
Митя увидел: упала измятая очень бумажка на пол (из кармана Лизаши); смотрел машинально; знакомые знаки увидел: знакомого почерка: вот — интегральчик; вот — модуль… Откуда!
И он потянулся рукой за бумажкой:
— Вы что?
— Да бумажка.
Увидела, выхватила:
— Мне отдайте: мое.
— Погодите: тут почерк отца.
Перехватывал; но — оцарапала.
— Ай!
— Вы не суйтесь.
— Нет, как появилась бумажка?
Лизаша слукавила:
— Сами оставили вы — в прошлый раз: из кармана упала… Ах, увалень!
Странно — опять ведь невнятица: как оказалась бумажка у «богушки»? Быстро инстинкт подсказал, что ей надо солгать; будто Митя оставил: дивилась. Зачем это делала? Вот и она солгала — неожиданно: не для себя, а для… Разве для «богушки» ей надо лгать? Разве «богушка» лжет? и — стояла над бездной.
Вперялася в бездну.
Тогда за портьерой раздался отчетливый громкий расчмок.
Митя понял, что кто-то там есть; посмотрел на Лизашу, которая, встав, померцала на Митю: сквозь Митю; тогда обернулся и вздрогнул, увидевши станистый контур Мандро: будто с сумраком вкрался своим протонченным лицом, — протонченным до ужаса.
Быстро вошел, седорогий, бровастый и станистый, чуть поводя богатырским плечом, оттянувши перчатку, губу закусивши, имея от этого солоноватое выраженье, которое он постарался степлить.
Бросил взгляд на Лизашу, на Митю: сказал долгозубою челюстью:
— Здравствуйте.
Мите казалось, что брови нарочно он углил: открыл электричество: ясно сияющий камень лампады, спустившейся сверху, поблескивал.
— Вы в темноте — с Лизаветою Эдуардовной; кажется, — вы предаетесь мечтаньям? — запел фисгармониум.
Но из-за звука глядел гробовыми глазами, умеющими умертвить разговор.
— Я русалочкой вашею, нет, — недоволен, сестрица Аленушка, — быстро рукою чеснул бакенбарду; насвистывал что-то.
И — сел.
И сидение это мучительно виделось им обсиденьем каким-то: здесь кто-то кого-то обсиживал: Митя ль Лизашу? Лизаша ли Митю? А может быть, сам фон Мандро их обоих; припомнились толки, что будто бы он позволяет себе слишком много с одной гимназисточкой: и — называли подругу Лизаши.
Еще говорили, что был он когда-то причастен к содомским грехам.
— Пожалуйте кушать.
Мандро поднялся; и — несладко взглянул:
— Кушать, кушать идемте.
И фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними — почти что сквозь них.
Проходили в столовую, где прожелтели дубовые стены: с накладкой фасета: везде — желобки, поперечно-продольные; великолепный буфет; стол, покрытый снеговою скатертью, ясно блистал хрусталем и стеклом; у прибора, у каждого — по три фужера: зеленый, златистый и розовый; ваза; и в ней — краснобокие фрукты; и — вина; и — сбоку, на маленьком столике яснился: холодильник серебряный.
— Суп с фрикадельками, — смачно сказал фон Мандро.
Он засунул салфетку за ворот: умял; и взглянул на Лизашу — с заботливой и с неожиданной лаской:
— Не хочется кушать?
— Ах, нет:
— Вы б, Аленушка, хлорал-гидрату приняли.
Лакею дал знак: и лакей, обвернувши салфеткой бутылку, ее опустил: в холодильник.
— Да, да, молодой человек: фрикаделька… Что я говорю… Познается по вкусу, — и пальцами снял он помаду губную, — а святость — по искусу.
Пальцы помазались.
И завлажнил он глазами — такой долгозубый, такой долгорукий, к Лизаше приблизился клейкой губою.
Ответила: сверками.
Вот перекинулся он к Вулеву:
— Как с летучею мышкой, мадам Вулеву?
— Наконец, догадалася я, Эдуард Эдуардович, — сунулась быстро она, — это Федька кухаркин поймал под Москвою: и — выпустил: в комнаты… Я же давно замечала: попахивает!
— Попахивает?
И с особенным пошибом молодо голову встряхивал он, заправляя салфетку.
— Что ж вы, молодой человек, — не хотите тетерьки: вкусите ее… Мы вкушали, от всяких плодов, когда были мы молоды.
И обернулся к тетерьке.
Лизаша ударила кончиком белой салфетки его:
— Вот же вам!
Он — подставился.
С явным вкушал наслажденьем тетерьку: тянулся к серебряному холодильнику он: за бутылкой вина; и Митюше фужер наливал — до краев: золотистой струею.
Тянулся с фужером: обдал согревательным взглядом: но взгляд — ледянил; и вставало, что этот — возьмет: соком выжмет:
— Так чокнемся!
Он развивал откровенность.
Так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то — условится; это — зависит от Мити; Лизаша — ручательство: впрочем, — условий не надо: понятно и так.
Они чокнулись.
В жестах отметилось все же — насилие: стиск, слом и сдвиг.
В то же время кровавые губы улыбочкою выражали Лизаше покорность: казалось, — глазами они говорили друг другу:
— Теперь — драма кончена.
— Что это?
— Как, — мне еще?
— Ну же, — чокнемся!
— Я, Эдуард Эдуардович, — я: голова моя слабая!
— Не опьянеете!
Видел, пьянея, — в движеньях Лизаши — какое-то: что-то; во всей атмосфере стояло — какое-то: что-то… душерастлительное и преступное.
Дом с атмосферой!
Лизаша сидела с невинным лицом:
— Митя, — вы что-то выпили много: не пейте!
— Оставь, — снисходительным жестом руки останавливал Эдуард Эдуардович.
Митя бессмыслил всем видом своим:
— Так ваш батюшка — что?
— Говорите: бумаги свои держит дома?
— Так письменный стол, говорите?
— Что?
— Все вычисляет?
— Когда его можно застать?
— Поправляется?
— Эдакий случай несчастный!
Хладел изощренной рукою (с поджогом рубина), которою он протянулся за грушей.
«Лизаша, Лизаша», — кипело в сознании Мити.
И видел: мадам Вулеву и Лизаша — исчезли.
— Лизаша!
Мандро развивал откровенность — так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то; а если и нет, то — условится; это — зависит от Мити; Лизаша — ручательство; впрочем — условий не надо.
Понятно и так.
Голова закружилась: и чувствовал — вкрап в подсознанье. Вина? Или — взгляда Мандро? Он — не помнил: в ушах громко ухало; помнил — одно, что условий не надо: понятно и так; очутился в гостиной; наверно в сознании был перерыв, от которого он вдруг очнулся: пред зеркалом.
Кто это?
Красный, клокастый, с руками висляями, — кто-то качнулся у кресел, кругливших свои золоченные, львиные лапочки; Митя склонился на кресло: пылало лицо; и в мозгах копошилось какое-то толокно, из которого прорастало желанье: Лизашу увидеть, сказать про свое окаянство; за этим пришел.
Точно сон, появилась Лизаша.
Она, как водою, его заливала глазами: стояла в коричневом платьице, с черным передником — на изумрудном экране, разрезывая златокрылую птицу.
— Вы, Митенька, пьяны.
— Нет, знаете, — дело не в этом, а в том, что мне очень, — вы знаете.
Тут он качнулся, схватившись за кресло.
— Ну да: говорили вы это уже.
— Нет, Лизаша, — послушайте: я — ничего не сказал: я пришел говорить: и вы знаете сами, что я ничего не сказал.
— Что такое?
— Подделал, Лизаша!
Она посмотрела вполне изумленно:
— Подделали! Вы? Что такое подделали?
Руку взяла и погладила:
— Подпись отца я подделал.
— Да нет!
И Лизаша погладила щеку, рукою холодной, как лед, поднимая в пространство какие-то неморожденные взоры:
— Несчастненький.