Как мы живем и работаем строго по часам, так удивительную правильность приобрели все физиологические отправления, словно и тут дисциплина.
Уходит маршевая рота, одетая во все новенькое. И стоптанные раскисшие сапоги с них сняли — в починку и нам потом пойдут. Старые сапоги — дрянь. Помню, весной прошлого года, когда армия наша дралась с наседающими германцами палками и разувшись сапогами, — разговор с солдатом, раненым в таком неравном бою. Лежа на носилках, он блаженно затягивался папиросой и с увлечением говорил: «Сапог у нас вполне достаточно. Видишь на мне сапог — совсем крепкий. В лазарет приду — давай другие, пофасонистей. Новенькие дадут. Сапогов у нас хватит!» Теперь, если верно, снаряды есть. Зато с сапогами не вполне благополучно. В нашей роте кадровые и те по грязи ходят без подметок, если нечем заплатить каптенармусу. У Габриловича подошва подвязана к головке веревкой.
У бывалых солдат ложки за голенищем не кленовые, а железные, луженые. На фронте принесут в блиндаж кашу, а она замерзла, пока донесли. Деревянную ложку сломаешь, а каши не наскребешь.
Маршируем, требуют «ногу» так, чтобы «земля провалилась». Сколько на этом нелепом стуке стоптано сапог миллионами наших солдат! Пустяк? Нет, не пустяк, если это делается после галицийского отступления. Не одно это, а и многое другое. Сами учителя, из бывших на фронте, говорят: «Все это вам не нужно». Не сапог жалко, а времени. На отдание чести трата времени в среднем семь дней на солдата. То-есть наша армия на это потеряла не менее пятидесяти миллионов суток. Неужели и в Германии так же готовят солдат?
Идешь по городу и со всех дворов свиное хрюканье и гоготанье гусей. Как же может хватить хлеба: ведь, все это на казарменном хлебу и щах вскармливается.
Прапорщик (случайно в казарме) мимоходом поставил на нары шашку и стоит, скрестив на ней руки и подбородком опершись, слушает.
Учитель. Фахретдинов! Что нам напоминает вензель?
Фахретдинов. Вензель напоминает имя императора, который даровал знамя, господин учитель.
Учитель. Отставить. Вензель напоминает первую букву…
Фахретдинов. Никак нет, господин отделенный. Вензель та самая и есть буква.
Учитель. Врешь!
Прапорщик (учителю). Молчи, дурак, если сам не понимаешь, когда тебе верно говорят.
Торт Пралинэ привез с собой большой флакон с одеколоном. — «Я, говорит, каждый день привык обтираться одеколоном» — «Каким?» Обиженно: — «Конечно, брокаровским!» Ломовой извозчик Романов («Меня все болото в Москве знает, фамилия громкая») посмотрел, фыркнул: — «Одеколон!» С такой силой презрения, что Торт беспокойно замигал глазками: — «А что?» — «Ничего, запах хороший.» Вечером Торт отомкнул сундучек — все в порядке, а флакон пустой. Романов: — «Что, что? Ясное дело, выпили! Кто же нынче одеколоном умывается.» Романов был все время с нами на плацу. Он тут не при чем.
Казарма про себя мурлыкает обрывки маршевых песен. Чаще всего слышу: — «Ты скажи моей хозяйке, я женился на другой. Я женился на другой.» Больше всего любят: «Вы не вейтеся, черные кудри, над моей больной головой.» И в этой песне любовь не к жене, солдатке, а к «другой.»
Я купил за три рубля у раздатчика керосина маленькую керосиновую лампочку (в 5 линий). Фактом сей покупки приобрел и право писать. На покупку керосина даю особо. Лампу ставлю на подоконник, а чтобы свет не мешал соседям — ширма из газетного листа. Лежу грудью на изголовьи и пишу карандашом.
Когда взводному что-нибудь написать: «Ребята, у кого есть карандаш?» Молчание. Проходит полминуты. — «Ребята, у кого есть карандаш?» Молчание, потому что он карандаши зажиливает, домой отправляет — там у него дети учатся. — «Фурсов!» — «Я!» — «На носках! Боевая задача: найти карандаш.» Фурсов: — «Ребята, у кого есть карандаш?» — «Мы неграмотные,» — голос с верхних нар.
Поговорка «Беглый огонь, один патрон» привилась со времени галицийского отступления.
У ефрейтора Коротина — баба. Приходит. Лицо бледное. Брови будто проведены тонкой кистью, обмакнутой в китайскую тушь. Что редко бывает: женщина не прилипла, не виснет, не влипается, а все кружится около него, приникает, но не впилась клещом. — «Коротин, нескромный вопрос: жена?» — «Нет, так приблудилась бабенка.» — «Мужняя жена?» — «Нет, солдатка. Мужа у ей в Августовском лесу пришпилило». — «Как пришпилило?» — «Мы отходили. Лес — мачтовый. Лежишь за деревом. А он снарядами лес как машинкой стрижет. Сосны вершину срезало. Она, как оперенная стрелка, концом вниз пала и приколола его к земле. Насквозь пробила. Я ей и рассказал про мужа. Мы с ним рядком за той сосной лежали. Одного взвода. А губерний разных.» — «Что же у ней — дети?» — Неохотно: — «Не знаю. Сказывает, что нет.»
Все забыто. И никакой боли. Так легко, вероятно, мертвому, если только мертвому дано это счастье последнего успокоения. Если нет — жестоко. У покойников всегда такие мирные лица. Никогда не видал с гримасой мучений. А какие бывают!
Вот если с неба падет оперенная стрела и неловко, не сразу к земле приколет. И вертись на булавке, пока не сдохнешь.
Всем легко. О доме забываем. Писем не ждем. И мало кто пишет. Там дома, вероятно, какое от этого беспокойство!
Коротин говорит: «Потом опять скушно станет». Еще как!
Бег начинается с полминуты. Первая полминута ужасна. Ведь я не бегал вот уж сколько лет. Разве иногда трусцой пять сажен к трамваю. Торт Пралинэ упал. Прапорщик подошел: — «Что лежите?» — «Так точно, ваше благородие, лежу!» — «Ну, лежите.»
Потом минута и постепенно до пяти минут. Втягивают в бег дней десять. Иванов в четвертом взводе на девятом дне свалился и горлом кровь.
Возвращаемся с занятий. Поем: «Вы послушайте, ребята, мы вам песенку споем.» Устали. Поем, словно нищего… тянем. «Пой веселее!» — «Эх, да мы три года прослужили, ни о чем мы не тужили…» — «Не все поют. Рота, стой!» — «Кругом! Бегом марш!» Оттепель. Грязь развезло. Выдергиваешь ноги, — бутылку откупориваешь. «Рота, стой!» — «Кругом! Шагом марш! Песню». Как грянули: «Стал четвертый наставать, стали думать и гадать…»
К цейхгаузу подвезли воз прелых шинелей. Снимают пластами. Как снимут: пар идет от воза, как от гниющего назьма. Шинели и впрямь горят — руку жжет. Где это их гноили? Попробовал край: ползет сукно, как марля. Шинели ношеные, надо полагать с фронта. Из кармана одной выпала бумажка. — «Не деньги ль.» — «Эва, там уж все перетрясли. Я раз ножик нашел!» — «Письмо.» Кинул. Ветер подхватил и погнал по земле письмо. Я поднял. Почерк женский. С милыми ошибками. «Ты взял себе на память платок порванный и худой. Я бы дала тебе хороший.»
Вчера после поверки подпрапорщик Сигов (контр-разведка) кричал: — «Командир особого взвода в канцелярию». После обеда всю роту выгнали на двор — кроме отдельного взвода. К отдельному взводу ротный держал речь. Объяснял, что отдельному взводу быть может вскоре придется охранять порядок от злоумышленников. Отдельному взводу выданы боевые патроны по тридцати штук на винтовку и по пятидесяти на револьвер. Вечером после поверки в уголку у взводного разговор у кадровых промеж себя: — «Ну, что ж, если скомандует стрелять — у меня только одним патроном меньше останется — только и всего.» — «Нет, уж если так, то не один, а три: всем им троим по пуле.»
В нашей кухне — три котла емкостью примерно в 50 ведер каждый. Приволокли из склада со двора десять мешков картошки. Вывалили на пол. Картофель с землей, много гнили, проросший. «Чисть!» — «У меня нет ножа.» — «Найди!» Вокруг кучи на корточках уселись двенадцать человек. — «Куда чищеный?» — «Да все туда же». — «Вали на пол в кучу.» Кашевар сидит вверху на обмуровке котлов, как на троне, попыхивает трубочкой и командует нами. Ему на верху тепло. А по полу внизу от двери мороз. Сок картофельный объедает руки. Пальцы леденеют. Медленно растет рядом с грязной — горка тоже грязной чищенной картошки. — «Мой картошку!» — «В чем?» — «Не видишь, бадья.» — «Да в ней помои.» — «Вылей.» От помойной бадьи пахнет сладковатой тошнотой, сколько ее ни окатывай под краном. Вымыли. Вали в котел! Кати тары с рыбой! Прикатили. Кашевар сходит с трона и вышибает днище у бочки. Захватил рыбешку за осклизлую голову, хотел поднять, понюхать. Голова рыбки оторвалась. Кашевар злобно плюнул в бочку: — «Ну и рыбу ставят…» — «Разь можно в пищу плевать?» — «Хуже не будет, хоть… в нее. Вали в котел.» — «Мыть не надо?» — «Мы-ыть!? Одни кости останутся!» Лук: «Перьев не снимай». Перец — целый мешок стручкового перца. Поравняли по котлам. — «Крупу сюда на помост клади.» Сделано. — «Носи дров.» — «Наливай воды в котлы.» — «Мети пол.» — «Посыпь пол песком.» — «Ступай спать.» Идем в роту. Три часа ночи. Через час разбудят полы мыть: «Двенадцатая, вставай!»
Навстречу роте крестьянский обоз. На первом возу молодица — в новеньком полушубке, в ярком платке. — «Сворачивай. Не видишь, рота идет?» — «Сам сворачивай. Военный обоз идет». И не смотрит. Воз прямо на солдат. — «Прими влево, ребята, — реквизованный овес везут.» Принимаем в сторону. На увязанных возах — мальчишки, бабы, старики. — «Дед, какого года?» — «А я забыл.» — «Вспоминай, скоро и тебе итти.»
Вторник. Посылка из Москвы: серая ртутная мазь против вшей, немного сахару, конфекты и печенье. Ко вшам я уже привык. А конфекты — это хорошо.
Перец. Каждую бабу на улице взором оглаживаешь. В теле ощущение легкости. И памяти нет о том, что — песок и надо бы пить щелочную воду.
Кусок черного хлеба с солью, жиденький чай с куском сахару в день, две ложки «горяченького супчику», ложка каши. С сахаром беда: никак не могу ввести себя в норму шесть золотников. Впрочем, Фурсов утешает: «для вас сахар будет.»