— Догадываюсь.
— Но на выписке все-таки настаиваешь?
— Настаиваю.
— Ну, а ты хоть понимаешь, как ты меня подведешь, если я сейчас порекомендую докторам тебя выписать, а ты через какое-то весьма непродолжительное время снова окажешься здесь?
Лена, вскочив со стула, умоляюще прижав к сердцу руки, торопливо, словно боясь, что ее прервут, не дослушают, заговорила:
— Я вам честное слово даю, чем угодно клянусь, что никогда сюда больше не попаду! Я работать пойду, пусть на самую черную работу, как угодно, я на все согласна. Только не здесь… Ну, прошу вас, умоляю, помогите мне!
Иосиф Израилевич, видно, решившись на что-то, улыбнулся:
— Вот что… Ты сейчас пойдешь в отделение, посидишь, успокоишься, подождешь еще недельки две-три, пока уладятся твои бумажные дела. А потом пойдешь домой. Только постарайся это время быть на высоте, не привлекай к себе ненужного внимания. Ты понимаешь, о чем я говорю?
А через две недели случилось непредвиденное… За Леной в больницу пришла мать, ей позвонили по телефону на работу. Лена вышла к ней за одеждой. И мама между прочим сказала, что сейчас должны вынести ее документы — ей, оказывается, оформили пенсию по инвалидности второй группы, как инвалиду с детства.
— Вот это да! — задохнулась от возмущения Лена. — Я теперь, значит, официально признанная дура? С детства? Инвалид умственного труда?
— Ох, дочка, — вздохнула мама, — разве я эти дурацкие законы придумываю? Меня ведь никто не спрашивал, мне только что об этом сказали, в известность поставили, вот и все.
Вышла старшая сестра больницы, вынесла матери документы. Лена тут же перехватила их:
— Та-ак, вот значит, что они тут придумали! Бумага на опекунство — мама, оказывается, теперь еще и опекун ее, поскольку она, ее дочь, "страдает хроническим психическим заболеванием в форме шизофрении". Ага, а вот и документ об установлении ей пенсии в размере шестнадцати рублей как инвалиду с детства второй группы.
Не помня себя от жгучей обиды, Лена разодрала все бумажки в клочья и бросила их старшей сестре: "Вот вам ваша пенсия".
Ну, а дальше — все понятно: несколько санитарок в мгновение ока оказались в "предбаннике", скрутили ей руки, и, не успев по-настоящему понять, что же произошло, она оказалась снова в первом отделении, в надзорке…
Господи, да что же это за доля ей такая выпала? Как только она стала подрастать, как припев к какому-то гимну, она только и слышала: "Надо уметь жить! Надо уметь жить!"
Она не умеет жить и не хочет этому учиться. Она понимает, что и с психушкой-то никак не может расстаться потому, что уж слишком она белая ворона, слишком у нее все не так, как "у людей". Иногда, в особо смутные и тяжкие часы жизни ей хочется, закрыв глаза, наплевав на всех и вся, стать как большинство, воинствующее и процветающее. Попытаться приучить себя к виду чужой боли, беды, к чужому унижению и несчастью, и глядишь, все сразу образуется, станет на свои места. Но она с возрастом все отчетливее понимала: не получится! Теперь уже — не получится! Она проклинала свою натуру, не умеющую "быть гибкой", не желающую "ладить с людьми", но поделать с собой ничего не могла.
Ну, кой черт ее дернул разорвать эти проклятые втэковские бумажки. Плюнула бы, сделала вид, что ничего особенного не происходит, а дома — хоть в туалет бы их использовала, кому какое дело! Эх, эта взрывная, во многом повторяющая отца, натура!
Глава 8
…И все-таки Лену выписали. Благодаря заступничеству Шварцштейна, Татьяны Алексеевны и Ворона. Восстановив порванные документы, через два месяца, в разгар лета, ее отпустили домой.
Несколько дней она как шалая бродила по огороду, по двору, не высовывая носа за ворота. Ее истосковавшиеся по работе руки хватались за уборку, стирку, приготовление обеда, за прополку грядок, и от домашней загруженности она чувствовала только радость.
Отец после выписки из больницы почти не пил, а если и случался грех, немедленно укладывался спать, хотя долго не засыпал, тяжело вздыхал, всматриваясь в темноту воспаленными глазами. О чем он думал, что вспоминал, о чем сожалел? Этого уже никто никогда не узнает…
Лена собиралась устраиваться на работу. Дело было не только в самоутверждении, но и в чем-то гораздо более важном: необходимо было понять, увидеть, как ее встретят на любом, каком угодно, предприятии, что скажут, как отнесутся.
И вот ранним утром, торопясь, волнуясь, заранее подготавливая себя к очень возможной неудаче, она тщательно оделась, причесалась, привела себя в порядок. Отец, сидя на корточках у раскрытой двери, внимательно следил за ее сборами.
— Доча, — тихо позвал он. Лена вздрогнула. — Доча, сядь-ка сюда, рядышком, давай-ка, моя хорошая, поговорим…
Лена присела на табуретку около отца.
— Дочка, не уважаешь ты себя. Совсем не уважаешь!
— Как это?
— Тихо, доча, тихо! — поморщился отец. — Послушай меня… Понимаешь, люди чувствуют друг друга, как собаки. Вот ты собираешься сейчас и в свои силы сама не веришь. Даже я это вижу! А так нельзя, это же чувствуется… Помни, что ты ничуть не хуже других. Помни, слышишь? Уважай себя! Свою фамилию уважай. Я себя потерял вот, потому и конец мне скоро. Не теряй себя, дочка…
— Отец! — вскинулась Лена. — Что ты говоришь?
— Тихо, доча, тихо! — грустно улыбнулся отец, и совсем седая его голова вздрогнула. — Давай без истерик, моя хорошая. Я ведь пустую жизнь прожил. Давно думаю об этом, уж голову сломал, думаючи… Я ведь отлично знаю, что ни у тебя, ни у матери ничего хорошего в жизни из-за меня не было. Молчи, молчи! — предостерегающе поднял руку отец. — Что уж там, сам все знаю… Мне все равно не жить. Только ты ничего не бойся, не расстраивайся, если что случится. Я вам с мамкой должен руки развязать, вот что…
— Перестань, — крикнула Лена, вскочив с табуретки. — Ты что, отец, говоришь-то! Мы, знаешь, как еще заживем, нам завидовать будут! Только не говори, не говори, пожалуйста, так…
Отец вздохнул и вышел на улицу…
Какой странный, какой неожиданный разговор! И именно в такой день, когда нервы у Лены натянуты до предела, когда, можно сказать, вся ее дальнейшая судьба решается. С ума отец сошел, что ли?… Хотя, как сказать… Он уже несколько месяцев не работает. Просто не ходит на работу и все. Ведь по тем документам, что он получил в больнице, следует, что работать шофером он не может, это — общее положение для всех, кто когда-либо лечился на психушке.
Почти полтора месяца отец ничего не ест, если, конечно, не считать едой то стакан пустого чая, то глоток водки. Говорит, что внутри у него все горит огнем. Раз попробовал сходить к врачу, да и зарекся: сказали, что, мол, поменьше пьянствовать надо, тогда и болеть ничего не будет. Отец повернулся и вышел. С тех пор не терпит даже упоминания о врачах. Но вообще-то странные вещи он говорит! Надо с мамой посоветоваться…
Размышляя об этом на ходу, Лена собрала свои нехитрые документы — паспорт, пенсионное удостоверение — и пошла. Соседка посоветовала ей обратиться в районный Дом культуры, там ее дочь киномехаником работает, так вот она говорила, набирают сейчас учеников киномеханика.
Лену, конечно, совершенно не интересовала эта профессия, но как твердила ей в последнее время мама, "нужно хоть за что-то в жизни зацепиться".
В кабинете директора Дома культуры стояла тишина запустения. Сам директор — худющий, длинный человек с маленькими острыми глазками, с недоверчивым, въедливым выражением лица листал пачку каких-то бумаг, вчитывался в написанное и беспрерывно раздраженно хмыкал. У этого директорского "Х-хы!" было столь характерное звучание, что Лене хотелось немедленно, сей же момент, покинуть кабинет, но ее документы уже лежали на столе. Секретарша, девушка чуть старше Лены, почтительно наклонившись над директорским плечом, угодливо хихикала, то и дело взглядывая в директорское лицо…