На этот раз учителем был он. И Войцех взялся за это благородное занятие со всем пылом юности. Полина, несмотря на то, что прожила под покровительством Вирского почти год, оказалась совершенно неопытна в постельных делах. Но, если после первого сближения ее слезы о «грехе и позоре» показались ему даже трогательными, то после он почти возненавидел князя, поддерживающего в девушке такое убеждение ради порочного наслаждения ее стыдом.
Из раза в раз все повторялось. Прасковья Федоровна уступала его страстным домогательствам, предоставляя ему полную свободу действий, а затем рыдала над своей загубленной жизнью. Войцех, терпеливо и старательно пытался пробудить в ней если не страсть, то хоть какой-то отклик. Но на любые прикосновения и поцелуи, кроме неизбежных, она отвечала испугом и причитаниями «Грех это, непотребство, сударь».
Попытка снять с нее плотную полотняную сорочку привела к приступу судорожных рыданий. Войцех, отчаявшийся успокоить девушку, ушел спать на диван в гостиной, и только подаренное назавтра колечко восстановило между ними мир. С еще большим негодованием она отнеслась к предложению не тушить на ночь свечи.
Войцех с тоской вспоминал, как Мари как-то затеяла с ним игру, заставив его указывать чувствительные точки на ее теле, раскладывая конфеты. Если он ошибался, конфета доставалась ей, если угадывал — она вкладывала ее в рот возлюбленному. О том, где спрятана последняя конфета, он догадался по ее заговорщической улыбке, и она показалась ему самой вкусной, когда он достал ее, не коснувшись ни одним пальцем.
Все это заронило в Войцехе подозрения, что Полина вообще испытывает отвращение к происходящему и уступает исключительно из чувства благодарности. Он попытался ограничить свои визиты светскими беседами и невинными развлечениями. Но говорить ему с Прасковьей Федоровной было решительно не о чем. Кроме нарядов да сожалений о своей загубленной грехом жизни, она ни к чему интереса не испытывала. А из развлечений знала только игру в дурачки. Но каждый раз, как Войцех поднимался, чтобы уйти домой, разражалась рыданиями, умоляя его ответить, чем она навлекла его немилость. И он снова оставался, давая себе слово, что это последний раз.
Ссоры и объяснения с каждым разом выходили все более бурными. Шемет начал чувствовать себя настоящим чудовищем, соблазнившим безвинную девушку. Ее упреки и слезы больно ранили его, но вскоре он научился вернейшему средству остановить их — платочек, сережки, новое платье. Подаркам Прасковья Федоровна радовалась, как ребенок, с невинной непосредственностью не осознающего себя порока.
Октябрь завесил Петербург серыми дождями, окутал холодным туманом. Начался театральный сезон. Спектакли сгоревшего в самом начале 1811 года Большого Каменного театра перенесли в Немецкий, на Дворцовой площади. Музыка, как и прежде, увлекала Войцеха, и он даже начал брать уроки на скрипке, но быстро остыл, когда учитель-немец заявил ему, что выйдет из него, в лучшем случае, полковой барабанщик. Шемет не оскорбился, он и вправду любил звуки полковых оркестров и барабанную дробь перед строем. Юное сердце полнилось грозными звуками в предвкушении грядущих битв.
Он посещал балы и спектакли, волочился за дамами, дабы не потерять сноровки, все чаще проводил вечера с царскосельскими приятелями по полку. На Крестовском появлялся уж не каждый день, довольно поздно, но непременно с презентом. Между ними воцарился хрупкий мир, и Шемету, засыпавшему в душном жару пуховой перины после торопливых и однообразных экзерсисов, она все чаще представлялась изумрудным лугом, скрывающим под собой смертоносную трясину.
К концу месяца выпал первый снег, Войцех, собираясь в Немецкий театр, велел заложить сани, а после спектакля отправился на Крестовский. В нем зрела решимость окончательного объяснения, хотя он и опасался бурной сцены. Но Прасковью Федоровну он застал в постели, она слабым голосом сообщила ему о недомогании, причины которого, к неудовольствию Шемета, не видевшего ничего стыдного в природных явлениях, изложила весьма туманно. Войцех, оставив у изголовья персидскую шаль, простился и заторопился домой.
В сенях его встретила мадмуазель Жюстина. Француженка посмотрела на него каким-то особенным, понимающим взглядом и, подавая плащ, спросила полушепотом:
— Что, мсье, совсем плохо?
Шемет растерялся и кивнул. Жюстина приложила палец к губам, громко хлопнула дверью и потянула недоумевающего Войцеха за собой. В небольшой чистенькой кухоньке уже кипел кофейник, и горничная ловко накрыла столик, застеленный простой полотняной скатертью, на двоих, достала из шкапчика две рюмки и пузатую бутыль домашней наливки.
Войцех маленькими глотками пил кофей, не решаясь заговорить, а Жюстина молча смотрела на него, подперев кулачком все еще красивую голову, с тронутыми первой сединой буклями над высоким гладким лбом.
— Что я делаю не так, мадмуазель? — тихо спросил Войцех, не в силах больше хранить молчание. Он только теперь осознал, как отчаянно нуждается в совете, и что совет этот никто из приятелей и друзей дать ему не сможет.
— Вы все делаете правильно, мсье, — грустно улыбнулась Жюстина, — вот только зачем?
— Не знаю, — пожал плечами Войцех, — я, кажется, совсем запутался.
— Вы ведь не любите мадам Полин, мсье? — почти не спрашивая, кивнула француженка.
— Нет, — твердо ответил Войцех, — не люблю.
Он уже понимал, что его страсть к Мари не была тем чувством, которого с нетерпением ожидала его душа. Но, говоря ей о любви, он и сам горячо верил в свои слова. А потом, осаждая капризные сердца светских дам, знал, что это — всего лишь игра, цену которой знают обе стороны. Прасковье Федоровне он лгать не хотел. Впрочем, и она избегала говорить о чувствах, довольствуясь иными изъявлениями привязанности.
— Это дурно? — с тревогой спросил он.
— Нет, мсье, — снова улыбнулась Жюстина, — но ведете вы себя, как влюбленный. Мадам хорошо понимает, как воспользоваться этим к своей выгоде.
— Получается, я ничем не отличаюсь от Вирского? — гневно спросил Войцех. — Какая мерзость…
— Это не так, — мягко сказала Жюстина, легонько накрывая его руку ласковым, почти материнским жестом, — вы страдаете, мсье. Князь наслаждался. Вот в чем разница.
— И что же мне делать? — Войцех с тоской взглянул на пузатую бутыль, и Жюстина, понимающе кивнув, наполнила его рюмку.
— Оставьте ее, мсье, — строгим голосом сказала она, — поверьте мне, мадам прекрасно устроится. Вы ведь богаты, не так ли, господин граф?
— Да, конечно…
— Так подарите ей этот дом, выделите достаточную сумму на обзаведение и выкиньте всю эту историю из головы.
— Но… — Войцех слегка замялся, — не значит ли это толкнуть мадмуазель Полину на путь порока?
— Она уже далеко зашла по этому пути, — заметила Жюстина, отхлебывая кофей, — и ее обращение с вами, мсье, тому подтверждение. Безделье — вот мать всех пороков. Почему, вы думаете, я служу?
Войцех внимательно поглядел на француженку. Она все еще была красива, талия ее, затянутая в простое домашнее платье, оставалась девически-стройной, в карих глазах светился глубокий ум. В молодости Жюстина, должно быть, была удивительно хороша собой, а ее правильная речь свидетельствовала о недурном образовании.
— Потому что я уважаю себя, мсье, — продолжила Жюстина, не дожидаясь ответа, — мне платят за работу, а не за то, что должно доставаться только даром и только по обоюдному желанию.
— Прекрасные слова, мадмуазель, — улыбнулся Войцех, — но они не отвечают на вопрос, что мне делать.
Он задумался.
— Когда-то я пообещал одной прекрасной женщине, — тихо начал он, — что, даже если мы расстанемся, я не оскверню воспоминаний о ней связью с кокоткой. А теперь, выходит, я не сдержал слова. Что делать, Жюстина?
— Вот так история, — рассмеялась Жюстина, — ну что же, я дам вам совет. Выдайте мадам Полин замуж.
— Да за кого же? — удивился Войцех. — Среди моих знакомых… Нет, это решительно невозможно.