Проходя далее, уже по берегу реки, я встретил опять множество столпившегося народа с узлами, котомками и всякими пожитками, а на реке, возле пристани, стояли две громадные баржи, на которых в этот день должны были отплыть две тысячи человек.
Те, для которых предназначены были эти баржи, считались счастливцами. Им завидовали, даже сердились на них за выпавшее на их долю благополучие, а счастье это заключалось лишь в том, что они с одного места стоянки недели через две-три попадут в другое и там опять застрянут на долгие дни или месяцы. А все-таки — ближе к цели!
И вот толпы этих счастливцев стоят на берегу с раннего утра, почти с ночи, и ожидают очереди. Они уже ко всему привыкли. Ехали они по воде и по железной дороге, стояли в полях то здесь, то там, и их не удивишь теперь уже никакими приключениями; они свыклись и ко всему притерпелись.
Понятие о том, как возили переселенцев по Уральской железной дороге, дает рассказ санитара, добровольно пожелавшего испытать прелести переезда и поехавшего в вагоне с очередной партией.
— В вагонах грязь и теснота, — рассказывал санитар. — Мы все знаем товарные вагоны, но никогда не рассматривали их с точки зрения пригодности для перевозки людей. Они предназначаются для клади или для скота. Но если представим, что в них перевозится несколько тысяч людей, то можно вообразить, что происходит. Вагон этот от земли выше на целый метр, а в него надо влезть семье с детьми и со стариками. Кладутся с земли до вагонного пола две плахи наклонно, и по ним предоставляется взбираться, причем многие падают и, наконец, кое-как взгромождаются. Помещаются вповалку; на станциях с короткою остановкой не выходят даже за водой. Когда наступает ночь, переселенцы сидят сначала на досках, на которые улечься нельзя; наконец, утомление берет свое, и буквально весь грязный пол покрывается людьми; целую ночь слышатся вопли и плач детей. В этой грязи и духоте невозможно выдержать ночь даже вполне здоровому человеку.
На реке, чуть покачиваясь на зыби, стояли рядом две огромные баржи, касаясь друг друга бортами. На них возвышались мачты и развевались по ветру трехцветные полосатые флаги, веселившие сердца настрадавшихся переселенцев. Первая баржа была соединена с берегом узким деревянным помостом на тоненьких свайках и притянута крепкими канатами.
Пока съезжались и сходились начальствующие лица, ведающие переселенческими судьбами, я перешел этот маленький мостик и вступил на баржу. Это было большое речное судно, длиною примерно в семьсот метров и шириной в десять. Здесь, на палубе, складывается багаж и всякий скарб переселенцев. Тут же стоят чаны с кипяченой водой, с ковшами и кранами, здесь же настроены маленькие комнатки или домики: один для водолива, изображающего из себя начальство на барже, другой для фельдшерицы, у которой имеется бесплатная аптечка и крошечная больница; в третьем помещается кухня с плитой и котлами.
Подойдя к одному из люков, ведущих в глубину баржи, я по дощатой лестнице спустился на дно — на ту самую площадь, где будут вскоре размещены пассажиры, называющие это помещение попросту «ямой». Оно действительно похоже на яму: в нем нет ни дверей, ни окон, ни перегородок, и свет проникает сюда только в верхние четыре люка, которые в случае ненастья закрываются наглухо.
Когда я вылез из ямы опять на палубу, весь берег уже был усеян народом. Опять те же шапки, соломенные шляпы, рубахи, пестрые жилеты, сермяги, заплаты, украинские усы, русские бороды, узлы хламья, женские лица, ребята на руках… Все это волновалось, гудело, кашляло, пищало и плакало, кряхтело…
На мостике у самого входа стояли уже должностные лица: чиновник по переселенческим делам, прозванный «переселенным», медик-студент, два матроса — один со списком, другой с конторскими счетами.
— Вороньковская волость! — закричал вдруг матрос тягучим голосом. — Вороньковцы, вперед!
Точно земля дрогнула под толпой. Сотни людей, измученных ожиданием, рванулись к помосту с ответными криками: «Здесь! Мы! Тут! Мы!..»
— Выбрали старосту?
Из толпы сейчас же выделился старик, на обязанности которого было знать все вороньковские семьи, чтобы не могло быть подменов, и поклонился начальству:
— Я староста.
И прием начался. Каждую семью проверяли по списку, откладывали на счетах число душ, проверяли здоровье. С детьми поступали строже. Студент раскрывал каждому рот деревянной дранкой и смотрел в горло, — без этого не пропускали никого. Однако, как показывает действительность, беглый осмотр не гарантирует ни от чего: в дороге множество захварывает, и к следующему пункту привозят немало трупов.
Громадная смертность, стоящая иным потери целой семьи, — одна из важнейших причин обратного движения с полпути, в сущности — бегства. Нельзя и винить человека за малодушие, когда тот лишился в дороге жены и детей, потерял все свои сбережения во время задержек и в отчаянии побежал назад, на родину, сиротой и нищим, чтоб умереть именно там, дома, а не на новой земле, которую он не знает, но которая уже лишила его всего дорогого. Он бежит без оглядки назад в условиях несравненно худших, притесняемый голодом и осенним холодом, подозреваемый в корысти, чуть не в кулаческих несбывшихся надеждах, наделяемый кличками «дармоеда» и «лежебоки», а родина еще далеко, а зима уже близится… Такие «обратные», лишенные всякой поддержки и помощи, быстро превращались в ругателей и в непримиримых врагов чиновничьего режима и всего тогдашнего строя.
Много часов длится прием на барже, нередко с утра и до позднего вечера. Над громаднейшей толпой людей, — иногда в накинутых на себя тяжелых овчинных тулупах среди летнего зноя, с грузными поклажами скарба, с узлами, с детьми на руках, — в нетерпении жмущихся плотно один к другому, стоит пар и смрад от пота и грязи. У самого помоста происходят нередко жуткие сцены, когда целая семья, уже пропущенная на подмостки, вдруг из-за одного больного ребенка должна вернуться на берег и остаться на неведомый срок. Поднимаются крики, вой, брань, проклятия и мольбы. Но у ребенка при осмотре обнаружен дифтерит или скарлатина, и пропустить его на баржу в общую массу, понятно, нельзя. Бывают случаи, когда родители, зная вперед, что больного ребенка не пропустят, оставляют его в поле одного, на произвол судьбы, а сами уезжают дальше с остальной семьей, спасаясь от нищеты и голода, а его считают все равно погибшим. Такие сироты, брошенные семьями, именуются здесь «божьи дети» или «ничьи». У некоторых родители умерли в пути, и дети остались одни, без семьи, без средств, без знакомых; иногда они не умеют даже ответить, откуда они, из какой губернии, как звали их родителей. На вопросы, как зовут отца, малыши нередко отвечают: папка. А мать как зовут? — мамка.
Такие сироты, а также и брошенные, — из которых большинство умирает, — все они к осени, если уцелели, поступают в разряд «ничьих детей» и предоставляются общественной или частной благотворительности.
Помимо пароходного передвижения, существовал еще другой способ, даже два: более состоятельные переселенцы покупали лошадей и телеги и пускались целыми караванами в дальнейший путь. Этот соблазн был так велик, так хотелось всем поскорее разделаться с томительной и убыточной остановкой, что даже исстрадавшаяся беднота приобретала себе ручные тележки или тачки и, впрягаясь в оглобли, тащила на своих плечах эти повозки с детьми и пожитками сотни и тысячи верст. В дальнейшем пути по проселкам и трактам я много встречал таких «самоходов», как их называют в Сибири, но особенно мне памятен старик, которого я встретил уже в Омске выходившим в дальний путь лунным вечером.
За чертою города стоял какой-то домик или сарай, в котором во время эпидемии был холерный барак. За ненадобностью его отдали переселенцам и всем бесприютным, кому нужно было укрыться от непогоды и холода. Одни уходили, другие приходили, и картина была здесь всегда одна и та же: временные постояльцы сидят и лежат вразброд по голому полу; кто свернулся на боку, кто распластался во весь рост на спине, загнувши за голову руки; там под одеялом виднеются чьи-то четыре ноги, тут из-под армяка высунулись сразу три головы: мужская, женская и детская. И повсюду узлы и котомки, всякий скарб, отделяющий семью от семьи. Помещаться в этом сарае могло не больше сорока человек.