— Ну, еще! Еще немножко! Еще! — слышу я возле себя знакомый голос.
Бессознательно лезу вверх, цепляясь, словно раненый, за перекладины, и, наконец, меня берет крепкая рука вожатого и извлекает из ямы.
— С непривычки, конечно, трудно!
Несколько секунд я сидел на полу; потом отдышался и не очень твердыми шагами последовал за своим спутником; не без труда поднялся на какой-нибудь десяток порожков широкой лестницы и вышел на заводской двор, где ярко светило солнце, где снова дышалось легко и свободно.
Вряд ли когда-нибудь я бывал так рад дневному свету. Свежий воздух казался мне легким и ароматным, а голубое небо, зеленая трава на горе и белые облака радовали меня и казались необычайно прекрасными.
Было уже восемь часов, когда я вернулся в контору; следовательно, по шахтам мы бродили часа три. Сторож с добродушной улыбкой встретил нас на крыльце и спросил меня, хитро прищуривая глаз:
— Чайку холодненького теперь, пожалуй, выпить недурно?
Не дожидаясь согласия, в котором он был более чем уверен, он подал мне стакан остывшего чаю; я выпил почти залпом и только тогда мог проговорить первое слово.
— Говорил, жарко будет, — упрекнул меня сторож. — А еще раздеваться не хотели.
Он помог мне стащить с себя почерневшую от грязи и воды заводскую куртку, подал умыться, помог надеть — пиджак и пальто, но вдруг что-то вспомнил и задержал мой уход.
— Расписаться-то забыл вам подать!.. У нас это до спуска полагается, иначе нельзя. Сначала подписку дай, а потом уж иди: потому что вдруг — какое несчастье, тогда что?
Может быть, я ошибаюсь, но только из его дальнейших слов я понял, что при конторе имеется книга, в которой дается подписка, что, опускаясь в шахту, я не буду винить никого, если в случае обвала или какого иного несчастия мне не удастся выйти оттуда живым…
Не читая текста, я расписался в книге или на каком-то листе и поспешил домой, чтобы переодеться, так как на мне, по словам сторожа, не осталось ни одной живой нитки, а в двенадцать часов дня отходил из Тагила мой поезд.
Уже полвека прошло с той поры, но впечатление, вынесенное из подземелья, навсегда осталось в моей памяти свежим и сильным.
Сидя уже в вагоне и приближаясь мало-помалу к Невьянску, я стал расспрашивать соседей о каких-то существующих легендах, о страшных рассказах про тамошнюю башню, но никто не хотел удовлетворить моего любопытства.
— Чем знаменита Невьянская башня? — спрашивал я то одного, то другого попутчика.
— Да ничем, — отвечали мне просто.
— А говорят, что есть о ней интересные легенды.
— Никаких легенд нет.
Тем не менее я слыхал, что легенды есть, и мне хотелось непременно добиться до них, но на все мои просьбы ответы были одинаковы. Тогда я подсел к старичку, на вид простому человеку, в надежде от него узнать что-нибудь.
— Мало ли чего болтают! — ответил он мне.
— А все-таки, что болтают?
— Да так… ничего не стоит.
— Чудеса там, что ли, какие?
Старик только махнул рукою:
— Так… бабьи сказки!
Как ни допытывался, ничего больше узнать я не мог. Однако становилось уже ясно, что легенды существуют. Подсел к другому пассажиру в противоположном углу вагона, к человеку молодому, похожему на артельщика.
— Действительно… говорят. Только все это вздор! — отвечал и этот, умалчивая о самых рассказах.
— Рассказывают что-то интересное, — начал было я, надеясь вызвать его на разговор, но он перебил меня возражением:
— Это нужно еще доказать!
— Да что доказывать-то?
— А вот, про что болтают.
— Я не знаю, про что болтают, потому и спрашиваю.
— И знать незачем. Пустяки одни. Говорю, сначала доказать надо.
Это становилось, наконец, любопытно. Что за тайна? Что за рассказы, о которых никто не хочет сказать даже слова? Не было уж сомнения, что легенды ходят в народе.
Когда мы проезжали мимо станции Невьянск, те же старик и артельщик указали мне в окошко на гору и охотно, даже без моих расспросов, объяснили, что здесь был Демидовский завод и каменная башня, которая теперь служит каланчой, чтоб наблюдать за пожарами. Но до легенды я так и не добился. Только впоследствии я узнал, что царь Петр, жалуя Никите Демидову Невьянские заводы, дал ему и право наказывать людей, но с тем, чтобы он не навел на себя «правых слез и обидного воздыхания, что перед господом — грех непростительный…»
Используя это «право», Никита построил в Невьянске каменный дом, замечательный в акустическом отношении: все говорившееся в доме было слышно хозяину, и виновных в непочтении постигала страшная участь. Акинфий построил башню еще более знаменитую, с потайными ходами и подземельями, где подозреваемых пытали, виновных наказывали и где потоплялись «беглые» во время ревизий. Эта же башня служила местом чеканки фальшивой монеты. По преданиям, здесь «своим судом» замуровывали людей и держали их в колодках и на цепях. Немало было пролито здесь «правых слез», о которых говорил Петр, и немало слышалось «обидных воздыханий».
Близ башни поставлен был чугунный столб, который предназначался, по словам летописца, «для статуи господина статского советника Акинфия Никитича Демидова». Вероятно, в связи с этим столбом для собственной статуи и с жестокостями в башне над рабочими возникали страшные легенды, реальность которых, конечно, «еще доказать нужно», но возможность их возникновения становится понятной и доказывать ее нечего. Тиранство, фальшивые монеты и уготованный пьедестал для собственного монумента, с одной стороны, и молчаливая гибель людей, угнетенных и бесправных, — с другой, могли, конечно, побудить народную фантазию к созданию «бабьих сказок».
Благодаря башенным часам, отбивавшим на колоколах половины и четверти, благодаря замечательной акустике в доме, казавшейся народу чуть ли не волшебством, благодаря, наконец, безнравственности, могуществу, безответственности и жестокостям «уральских владык», моривших людей в подземельях голодом и пытками и потоплявших их, — сложились страшные рассказы о привидениях, которые бродят по ночам, плачут «правыми слезами» и передают о себе и о своих мучителях ужасающие подробности.
Заговорив о народе, об Урале и о Сибири, невольно вспоминаешь встречи с крупным писателем Маминым-Сибиряком, — тоже выходцем из народных масс.
Автор «Бойцов», «Приваловских миллионов», «Горного гнезда», «Золота», «Хлеба» и многих-многих романов из уральской приисковой жизни с ее бешеным обогащением разных хищников, бешеной расточительностью их и такими же бешеными провалами, — Дмитрий Наркисович Мамин был мне достаточно известен и интересовал меня как писатель незаурядный, сильный и самобытный. Кроме того, он привлекал мое внимание и симпатии еще тем, что чувствовался в нем, о чем бы он ни писал, хороший и настоящий друг народа, друг людей обездоленных, но сильных и смелых. Он не приспособлялся ни к каким течениям литературным, общественным и иным, он просто, сам вышедший из народа, любил народную силу, народную будущность и, не выходя из рамок художественной правды, описывал жизнь, какою она была в его время, со всей ее грубостью, с ее поэзией, с ее юмором.
Впервые я встретился с ним в конце девяностых годов на редакционных вечеринках «Детского чтения» в кружке Тихомировых, где он обычно, как близкий человек, останавливался и гостил, когда приезжал из Петербурга. Как раз в это время начались печатанием в «Детском чтении» его рассказы, полные сердечности и тихого легкого юмора, составившие впоследствии прекрасные книжки для детей под общим названием «Аленушкины сказки» и «Светлячки».
Много раз и немало лет встречал я Мамина на этих субботниках и никогда не замечал, чтобы он был не в духе. Напротив, всегда приветливый и сдержанно веселый, он любил рассказывать о всяких людях, о встречах с ними, о разных пустяках и курьезах, и рассказы его бывали всегда забавны, остроумны и талантливы. Не любил он говорить только о своих литературных делах и держал себя так, как будто он был кем-то иным, но только не писателем.