Он понял в эти мгновения, что никакие слова, никакие угрозы не помогут, что ее любовь к Петру безумна и не подвластна никаким доводам.
«А я, — подумал он горько, — старый медный пятак».
И, вложив всю свою боль и отчаяние в слово, сказал ей с состраданием:
— Несчастная.
Это был день в старом доме Простяковых, когда, казалось, все сошли с ума — все плакали: жизнь представлялась всем ужасной, будущее темным и не сулящим никаких радостей.
Поздно вечером Татьяна Родионовна заварила крепкий чай, поставила на стол вазочку с яблочным вареньем, любимую свою карамель «Снежинка» в хрустальной ладье, отделанной серебром, и пошла звать дочь к столу. Дина Демьяновна пересилила себя и вышла.
Отец понуро сидел, положив руки на белую скатерть. Верхний свет стосвечовой лампочки, дробясь в хрустальных подвесках люстры, ровным и мертвым холодом освещал комнату, коричневые шкафы, буфеты, тумбочки и белую скатерть.
От этого света, казалось, не было никаких теней, как в операционной. И только хрусталь отражал свет алмазными гранями, оживляя картину.
Три пары заплаканных глаз избегали встречаться друг с другом.
Это было не семейное вечернее чаепитие, а задумчивое напоминание друг другу о недавней ссоре, полное взаимных упреков, спрятанных за припухшими масками измученных лиц.
Глаза у Демьяна Николаевича были серо-розовыми, и Дина Демьяновна поняла, что отец тоже плакал. Его лысый большой лоб блестел на свету, а чашечка с чаем дрожала в пальцах.
Все они чувствовали себя напряженно, тайно надеясь, что кто-то первым начнет примирительный разговор. Но никто не решался быть первым, считая именно себя правым в той гнусной и крикливой, истеричной ссоре, которая все еще молчаливо бурлила в каждом из них, тупо сдавливая грудь тоской.
Чай, как всегда, был душистым и крепким, маленькие красные яблочки светились сердоликами в вазочке, а «Снежинка» холодила язык.
Все молчали.
Тогда Татьяна Родионовна тихо сказала:
— Надо есть варенье, а то совсем засахарится.
Демьян Николаевич, словно ждал все время этого замечания, резко повернулся к дочери и виновато проговорил:
— Не дуйся. Я не хотел тебя обидеть. Мне хотелось встряхнуть тебя.
Татьяна Родионовна ободренно улыбнулась и с надеждой в голосе продолжила:
— Он ведь за тебя переживает. Разве ты не знаешь своего папу? Неужели ты думаешь, что мы не хотим тебе счастья? Мы готовы все сделать, лишь бы ты у нас была счастливой.
— Не стоит об этом, — прервала ее Дина Демьяновна. — Счастье... Счастливой... Я все это отлично понимаю и не сержусь совсем.
— Даст бог, все образуется, — осторожно добавила Татьяна Родионовна, — Может, когда-нибудь он станет хорошим мужем. Мы, Диночка, просто волнуемся за тебя. Столько лет он с тобой... Ты с ним... Пора бы решить, будешь ты с ним жить, поженитесь вы или что... Мы понимаем, он твой муж. Но и ты пойми нас. Мы хотим видеть семью, мы волнуемся за тебя, переживаем. Ты не можешь нас ни в чем упрекнуть. Мы все эти годы принимали Петра как родного человека, мы старались все сделать так, чтобы он почувствовал себя не в гостях, а дома, не гостем, а хозяином. Разве не так? Ты нас с отцом не можешь упрекнуть. Но что получается? Был ли у вас с ним разговор о том... что...
— О чем?
— О том, что надо все-таки сходить в загс, расписаться. Купить обручальные кольца. Если у вас не будет денег на кольца, мы с папой поможем. Мы уже говорили об этом... Но как вы сами-то думаете? Жить-то как?
Дина Демьяновна вертела пустую чашечку с чаинками на донышке и, щуря припухшие глаза, смотрела и слушала, как она движется и позванивает на блюдечке.
Демьян Николаевич поглядывал на дочь, видел набухшие от слез, прозрачные веки и ждал, что скажет она.
Татьяна Родионовна тоже вся подалась вперед, налегая грудью на край тяжелой столешницы.
Дина Демьяновна, словно бы припертая к стене этим вопросом и этим ожиданием, не могла уже больше испытывать терпение родителей, усмехнулась горько и, не поднимая глаз, сказала:
— Откуда я знаю.
Она сказала истинную правду. Татьяна Родионовна задала ей вопрос, который она тысячу раз уже задавала самой себе: «Жить-то как?» — и не знала, что ответить.
3
Много лет... Впрочем, не так уж и много лет назад она сделалась то ли женою, то ли любовницей радостного и легкомысленного человека, когда-то защитившего диплом в архитектурном институте проектом зимнего плавательного бассейна.
Это было бы, по всей вероятности, гармоничное и легкое по формам, изящное сооружение, выложенное розовато-желтыми плитами мрамора, а в плане напоминающее пловца, раскинувшего в рывке руки. Розовато желтые, прозрачные, хорошо отмытые акварельные плитки на большом ватмане, тонкие швы между этим плитами, голубые стеклянные двери и потолок, полукружья широких лестниц и крылья-руки, в который размещались трибуны для зрителей, — все это было исполнено в традиционной манере старых зодчих. Во всяком случае, все это именно так выглядело на бумаге. Два черненьких человечка для пропорции, длинные стремительные автомашины, каких еще никто не встречал на улицах Москвы, несколько бледно-зеленых стриженых лип и красивые буквы, из которых слагалось деловое словечко: «Масштаб».
— А кто эти человечки? — спрашивала Дина Демьяновна, чувствуя на плече своем тяжесть его руки. Спрашивала в шутку, втайне надеясь тоже услышать шутливое: «А это мы с тобой любуемся бассейном».
И он, словно услышав, отвечал к ее удивлению:
— Это мы с тобой любуемся бассейном. Вот эта длинноногая девочка — ты. Ну, а этот длинноногий пижон, конечно, я.
Петя Взоров был спокойным, добрым и беспечным человеком, хорошо усвоившим и впитавшим в себя за годы студенческой жизни все манеры и повадки молодого гения. Во всяком случае, именно таким избалованным, щедрым и снисходительным к завистникам, подлецам и пошлякам — великодушным и всепрощающим, легким человеком представила его себе Дина Демьяновна и не могла принять его всерьез, не могла даже подумать о каком бы то ни было продолжении, когда он, проводив ее из кинотеатра до дома, балагуря всю дорогу, снисходительно иронизируя над собой, над своей манерой знакомиться на улице, над своей проклятой вульгарностью, попросил ее о свидании, все время посмеиваясь над ее очень светлыми, пушистыми и невесомыми волосами.
— У вас что же? — говорил он. — Созревший одуванчик на голове? Смотрите, они сейчас разлетятся парашютиками. Я сейчас вот дуну...
И он, приблизившись в потемках к ее лицу, вытянул губы и дунул. Лицо его и губы в тот первый вечер оказались очень близко, упругая струйка согретого в его груди воздуха коснулась ее виска, а он вдруг засмеялся и, легко изобразив на подвижном своем лице изумление, воскликнул радостно:
— Вон, вон, вон! Видите? Я ж говорил! Вот это да! Одуванчики! Вон, вон! Летят. — И суетливо показывал рукой на увиденные им в темноте старой кирпичной подворотни летящие парашютики.
Он это изобразил так естественно, что Дина Демьяновна, считавшая себя до сих пор человеком находчивым и на розыгрыши не поддающимся, очень вдруг удивилась, и даже было какое-то мгновение, когда ей самой вдруг захотелось увидеть, разглядеть в темноте эти летящие, сдутые с ее виска теплой струйкой воздуха, пахнущего табаком, светлые парашютики. А Петя Взоров заметил это ее невольное движение и расхохотался, довольный своей шуткой.
Прошло уже много лет, многое изменилось в ее жизни, другим стал Петр, но до сих пор она не могла без стыда вспомнить свой грубый и какой-то уж очень пошловатый, как ей казалось, бездарный, по выражению Пети, вопрос. В тот вечер она растерялась, оглушенная его хохотом, и спросила, стараясь быть строгой, как если бы какому-нибудь читателю, задержавшему книгу, выговаривала:
— Вы что, с каждой новой своей знакомой проделываете эту шутку?
Петя Взоров перестал смеяться, погрустнел и, пожав плечами, ответил: